Избранное. Проза. Мистерии. Поэзия

У материализма есть своя мистика. И даже, у него даже, из всех философских систем, быть может, больше всего мистики, он в ней безусловно больше всех нуждается, ему ее больше всех не хватает. В каком-то смысле. Но это мистика особого рода, и она не (очень) опасна. Она не притягивает, не очаровывает нежные души, беспокойные души (или слабые души), глубокие души, она не влечет к себе души подлинно мистические, души подлинно (предназначенные к христианству, души христианские заранее, пред-христианские. Она не вредит, она безвредна по самой своей грузности, грубости. Так что она, относительно, не очень опасна. Все другое есть, наоборот, противоположная мистика. Мистика, та, которая отрицает, та, которая отрицает временное в вечном, та, которая хочет разрушить, убрать, вынуть вечное из временного, как бы более подлинно антихристианская, она впадает в или восходит к, восходит на, неважно, переходит к, переходит в, мне все равно, мистику, так сказать, более подлинно антихристианскую. Настолько это в сердце христианства, в основании, в учреждении христианства, настолько это есть основа, механизм, главный прием христианства, эта особая разновидность вложения, встраивания, это внедрение, это вкладывание, это немыслимое, немыслимо глубокое встраивание временного в вечное, меня временной, меня истории в собственную вечность. Неразрушимое, нерасторжимое, невынимаемое. Иначе люди впадают, в противном случае люди впадают в мистики особо опасные, так как они соблазняют души самые благородные, те, которые считались наиболее (пред)назначенными, (пред)расположенными, сложившимися для христианского призвания. Иначе, в противном случае люди впадают, восходят, нисходят, поднимаются, добираются, короче, доходят до мистик особо опасных, так как они способны соблазнять души высокие, души возвышенные, души благородные, именно души дохристианские, предхристианские, души беспокойные, короче, души подлинно мистические. Иначе, в противном случае люди доходят до этих туманных спиритуализмов, идеализмов, имматериализмов, религиозизмов, пантеизмов, философизмов, таких опасных, потому что они не грубые, люди впадают в эти туманные мистики, спиритуалистические, идеалистические, имматериалистические, религиозистические, философистические, такие соблазнительные.

[Благодать еще раз заработает]

Еще раз в зыбкости современного мира, в зыбкости, ущербности современных учений, в вызывающей тщете, в пустоте, слишком явной, слишком очевидной, современного интеллектуализма, в этой ущербности, в этой вызывающей нереальности, в этой интеллектуальности, в этой бесплодности, в этой неизлечимой бесплодности, в этой тщете, в этой зияющей пустоте, в этой ничтожности, в этой самонадеянности еще раз старый ствол пустит листья и побеги, еще раз старое семя заставит работать ста

рый ствол, и старый ствол еще раз зацветет, старый ствол пустит почки, которые станут ветками, старый ствол пустит почки и цветы, плоды и листья. Еще раз заработает благодать. Еще раз она работает уже, друг мой.

[Бог утруждал Себя ради меня: это и есть христианство]

Он не нуждался в нас. И Иисусу надо было только оставаться в (полном) покое до этой центральной, осевой, средостенной части творения, до воплощения, до искупления, до Его воплощения, до Его искупления. Он был в полном покое на небе и не нуждался в нас. Почему Он пришел, почему мир начался, надо полагать, друг мой, что я имею какое-то значение, я, ничтожная женщина. Надо полагать, что развертывание времени, развертывание во времени имело какое-то значение. Надо полагать, что человек и сотворение человека и предназначение человека и призвание человека и грех человека и свобода человека и спасение человека имели какое-то значение, вся тайна, все тайны человека. Иначе, в противном случае, это было так просто, и так быстро делалось. Это было сделано заранее. Ему надо было только не сотворять мира, не сотворять человека. И тогда нет больше падения, нет больше греха, нет больше ни греха, ни искупления. Нет больше никакой истории, нет больше никаких неприятностей. Все остаются на месте. Как же я должна быть велика, друг мой, чтобы сдвинуть с места столько персон, утруждать столько персон, и (каких) великих персон. Бог, друг мой, Бог утруждал Себя, Бог принес Себя в жертву ради меня. Это и есть христианство. Здесь начинается и собирается этот механизм. Все остальное — лишь то, что Фукидид, в кругу друзей, называл чепухой; по-гречески — меньше чем ничто.

[Человечество по цене Бога]

Итак, человек, человечество, человек остается театром, ареной, резиденцией, избранным местом истории удивительной, единственной, истории необычайной, невероятной, невозможной: Пришествия; следовательно, единственной материей, избранной материей, местопребыванием единственной истории. Это и есть христианство, друг мой, центр и узел, ось и шарнир, главное сочленение христианства. Человек Бог, Бог человек…

Христианин глубоко человечен; и даже он — решительно все, что есть самого человечного, самого глубоко человечного. Потому что он единственный, кто дал человечеству цену Бога. Человеку, последнему нищему, самому жалкому грешнику, — цену Бога. Ту же самую цену. И так он вошел в самое сердце всего человечества. Он буквально топор в сердцевине полена, топор в сердцевине дерева, топор в сердцевине дуба.

[Грешник и святой: два свойства христианства]

Грех не чужой христианству, дитя мое, вовсе нет, напротив; он, естественно, противоположен святости, но это совсем иная вещь; совсем иное дело, совсем иное действие, деяние. Совсем иное положение, иная ситуация. Но будет строгой, буквальной истиной, правдой сказать, напротив, что это христианство создает грех (христианство, христианская система, система христианства, механизм, техника христианства), (мистика христианства, техника мистики христианства), и что без христианства не было бы греха, потому что греха не существовало бы. Было бы все остальное, все другие виды, бесконечное разнообразие

человеческих преступлений, все виды проступков и преступлений, пороков и ошибок, провинностей и преступлений, толпа, столпотворение, наводнение, бесконечный потоп, неисчислимая вереница. Равно как, с другой стороны, была бы, конечно, неисчислимая армия всех видов доброты и добродетели, истины и героизма, героической добродетели, доброты, жалости и человеколюбия, возвращение, приобретение, обретение, бесконечное завоевание, неисчислимая вереница. Но, с одной стороны, не было бы, недоставало бы святости. А с другой стороны, не было бы, недоставало бы греха. Потому что оба они одинаково принадлежат христианству, одинаково, так сказать, технически и профессионально принадлежат христианству. С одной стороны, с хорошей стороны, если можно сказать, было бы все, все виды красоты и добра и истины, было бы все остальное, все что угодно, все виды человеколюбия; просто не было бы этого — святости. С дурной стороны были бы все преступления и преступные изобретения; просто недоставало бы этого — греха. Святость и ее дополнение, грех, святость и ее противоположность и ее ограничение, грех, ее дополняющая противоположность, ее дополняющее ограничение, есть существенная часть христианской системы, собственное изобретение, собственность и определение христианства. Без него было бы все, кроме этого. Потому когда мы говорим о дехристианизации, когда мы констатируем эту катастрофу дехристианизации, надо договориться о терминах, надо иметь смелость и определить и уточнить и договориться по одним и другим и против одних и других. Грешник и святой — два свойства христианства, два следствия, два результата, две конечные цели, два творения, два изобретения христианства, христианской системы, техники, механизма, мистики христианства. Поэтому когда мы говорим, что мир дехристианизируется, когда мы присутствуем при этой катастрофе, когда мы констатируем эту катастрофу, когда мы говорим, констатируем, что современный мир, что современность — это все что есть наиболее противоположного христианству, по самой сути своей, то нужно хорошо понимать, что говоришь; и нельзя отступать перед тем, что хочешь сказать. Мы вовсе не имеем в виду, что было бы почти неважно, что было бы, так сказать, сравнительно безобидно, что в христианской системе еще раз святость окажется погребена под грехом; даже если это случится, даже если на сей раз это будет много серьезнее, по количеству, по качеству, по серьезности, чем все другие случаи, чем все предшествующие случаи, чем все известные случаи (чем все подобные случаи). Это, дитя мое, все это, вы меня понимаете, вы понимаете, что я хочу сказать, все это пустяки. То, что мы имеем в виду, что мы констатируем, бесконечно серьезнее. В каком-то смысле это единственно серьезно. Но нельзя отступать перед этим. Мы хотим сказать, что не одна из (двух) частей системы возьмет верх над другой, более или менее, и даже существенно, и даже бесконечно вновь возьмет верх над другой. Это пустяки. Мы к этому привыкли, и обычно одна и та же все берет и берет верх над другой. Это всегда была все та же. Мы хотим сказать, что мир очевидно отказывается от всей системы вместе, от обеих частей вместе, от той и от другой, и от сочетания частей. Вот что мы хотим сказать, вот что мы говорим, вот что мы констатируем, когда говорим, что мир дехристианизируется, когда констатируем катастрофу дехристианизации современного мира. Вот что множество христиан, в особенности множество благонамеренных католиков, не хочет признавать, не хочет видеть. И эта трусость, эта лживость, это извращение, этот грех мешают им использовать свои силы с пользой, что-то остановить, что-то спасти. Эта неизлечимая трусость в диагнозе порождает (у них) трусость в лечении. Трусость в молитве, трусость в поведении, трусость в любви, трусость в вере, трусость в надежде, трусость в действии, трусость в успехе, трусость в мысли, трусость в правлении, трусость в мистике. […] То, что мы хотим сказать, то, что мы констатируем, — это что мир отказывается от всей системы целиком, от всего целого, от (всей) мистики. Мы хотим сказать, мы говорим, мы констатируем, что отныне существует другой мир, новый мир, что существует современный мир и что этот современный мир — не просто дурной христианский мир, мир дурно христианский, это были бы пустяки, но мир нехристианский, дехристианизированный, абсолютно, буквально, полностью нехристианский. Вот что мы хотим сказать. Вот что надо сказать. Вот что надо видеть. Если бы это была просто другая история, старая история, если бы всего лишь грех еще раз взял верх, это были бы пустяки, дружочек, пустяки; мы бы к этому привыкли; мы к этому привыкли; мир к этому привык. Это было бы всего лишь дурное христианство, дурной христианский народ, дурной христианский век, век дурно христианский, как многие другие, после многих других. Их столько было. Мы их столько видели. Если бы мы хорошо знали историю, как я ее все-таки знаю, то, возможно, узнали бы, возможно, увидели бы, что так было всегда, что все века, все эти двадцать веков всегда были, все были веками великой скудости христианства, великой скудости мистики, дурными христианскими веками, веками дурно христианскими. То есть в этом смысле воинство святых, быть может, всегда было скудно, часто ничтожно по отношению к грешникам, рядом с грешниками, по сравнению с воинством грешников; и если святые торжествовали в вечности, быть может, без сомнения, редкие святые; то наоборот, толпы, народы грешников отправляли (свое ремесло, свою службу, грех), толпы, народы грешников побеждали во времени; если святые, редкие святые спасали себя (и, быть может, других) в вечности, то грешники, неисчислимые толпы этих других, грешников, губили себя но времени и рисковали себя погубить. В этом, увы, к несчастью, и состоял порядок. Это и была нищета христианства. Но в этом было и величие христианства. Но вот что уже не порядок, больше чем увы и больше чем к несчастью, что уже не среднее, не нормальное, что как раз и есть катастрофа и дехристианизация, — это что сама наша нищета больше не христианская. Даже наша нищета уже не христианская нищета. Вот истина. Вот новость. Пока все виды нищеты, пока наша нищета была нищетой христианской, пока низости были христианские, пока пороки вели к грехам, пока преступления вели к погибели, еще было добро, так сказать. Вы понимаете, что я говорю, мой друг, в каком смысле. Еще были средства; было что-то; был как бы естественный предмет для благодати. Тогда как сегодня все новое, все другое. Все современное. Вот что надо видеть. Вот что надо сказать. Вот что не надо отрицать. Все нехристианское, совершенно дехристианизированное. Увы, увы, к несчастью, если бы все было просто дурно христианским, еще можно было бы поразмыслить, можно было бы поболтать. Но когда мы говорим о дехристианизации, когда мы говорим, что есть современный мир и что он совершенно дехристианизированный, полностью нехристианский, мы имеем в виду именно то, что он отказался от всей системы, целиком, что он ставит себя полностью вне системы, мы говорим не меньше, чем об отказе всего мира от всего христианства. И о создании совсем иной системы, бесконечно иной, новой, свободной, полностью, абсолютно независимой. Если бы было просто дурное христианство, увы, друг мой, увы, дитя мое, это не было бы ново, это не было бы (еще), это не было бы уже интересно. Вы понимаете, бедный мой друг, что я говорю, в каком смысле. Но интересно и ново вот это, что христианства вовсе нет больше. Таковы в точности не только масштаб, но природа и как бы разновидность катастрофы. Когда католики согласятся ее увидеть, хотя бы ее измерить, признать, когда они согласятся на нее взглянуть, и откуда она идет, когда они, сами, откажутся от этой трусости в диагнозе, тогда, но только тогда они, возможно, сумеют работать с пользой, тогда, но только тогда они перестанут лениться и сами сдвинутся с места; и мы, возможно, поболтаем, сможем поболтать. Но то, чего они не хотят признавать, что ново, что интересно, увы, увы, сын мой, вы знаете, что я имею в виду, — это именно то, что существует современный мир, современное общество (я не говорю современный град, и, как в песенке поется, друг мой, уж вы меня поймете), и что этот мир, это общество, эта современность создается полностью вне, полностью за пределами христианства.

Мы видели, как на наших глазах создается, если и не основывается, мы видели, как возникает, живет, утверждается, укрепляется, действует мир, общество (я не говорю град), совершенно жизнеспособное и полностью нехристианское. Надо это признать, надо это признать. Жалок тот, кто будет это отрицать. И как мир видел, как я видела, я, история, как целые миры, целые человечества жили и процветали до Иисуса, так мы со скорбью видим, как целые миры, целые человечества живут и процветают после Иисуса. И те, и другие без Иисуса.

[Отлученный — свидетель]