CHARLES PEGUY. OUR YOUTH. THE MYSTERY OF THE MERCY OF JOAN OF ARC.
Это трагическое положение напоминает мне слова Бернара–Лазара. Всегда приходится к ним возвращаться, всегда возвращаешься к словам Бернара–Лазара. Его слова будут решающими в деле. Поскольку они произнесены самим великим пророком дела и касаются самой жертвы. И значит, по своему происхождению и назначению они самые важные и в точке своего происхождения, и в точке своего назначения. БернарЛазар, родившийся в Ниме 14 июня 1865 года; умер в Париже 1 сентября 1903 года. [291] Значит, ему было тридцать восемь. Если человек носит пенсне на переносице, если он только носит пенсне, скрывающее два огромных глаза, то современный мир уже считает его современным, то современный человек не способен увидеть, не видит, не умеет разглядеть огонь древности во взгляде пророка. Это случилось во времена его встреч и бесед с Морисом Монтегю. [292] У того был больной желудок, как у всех, как у всех бедняков, интеллигентов, живущих на жалование. И он тоже думал, что у него такая же болезнь желудка, как и у всех. Он говорил Монтегю: Ах, Монтегю, — смеясь, ибо по сути был весельчаком, внутренне веселым человеком. — Не правда ли, Монтегю, все хорошо до обеда, когда в желудке пусто. Легко. Работается. Но потом. Лучше уж вовсе не есть. Дрейфус только что вернулся. Дрейфус вернулся и почти мгновенно, при первых действиях, при первых переговорах, при первых контактах, у всех вдруг сложилось впечатление, что он — марионетка, что что–то не так, что это он, но не такой, о каком мы мечтали. Кто–то уже начинал на него сетовать. Кто–то втайне, затем публично его обвинял. Втайне и публично его защищал Бернар–Лазар. Сурово, упорно. Настойчиво. С тем осознанным ослеплением, какое присуще людям, истинно любящим, с тем упорным, непобедимым остервенением, какое свойственно любви, защищающей неправое существо, очевидно неправое, публично неправое. Я не знаю, чего они хотят, — говорил он, смеясь показным смехом, но внутренне он не смеялся, — я не знаю, чего они требуют. Я не знаю чего они от него хотят. Раз его приговорили несправедливо, от него требуют всего, у него должны быть все добродетели. Он невиновен и это уже много.
Не только мы были героями, но и дело Дрейфуса по сути может быть объяснено только той потребностью в героизме, которая периодически охватывает наш народ, нашу расу, той потребностью в героизме, которая тогда охватила нас, целое поколение. Бывают такие великие события, такие великие испытания для целого народа, которые подобны другим великим испытаниям — войнам. Или, вернее, существует только один вид великих мирских испытаний для народов — это войны, и любое великое испытание — война. Во всех великих испытаниях, во всех великих событиях истории, их внутренняя сила, неистовство взрыва и составляют историческую материю, а вовсе не сама материя вызывает, со всей настоятельностью вызывает событие. Когда разражается великая война, великая революция, разновидность войны, это означает, что великий народ, великая раса ищет для себя выход; что она устала, а именно, она устала от мира. Всегда большая масса испытывает страстную потребность, великую, глубинную потребность, таинственную потребность в великом движении. Если бы народ, если бы раса, если бы масса французов возжелали великой войны сорок лет тому назад, то та жалкая, та несчастная война 1870 года, сколь плохо ни начавшаяся, сколь плохо ни развязанная, превратилась бы в такую же великую войну, как и другие, и началась бы лишь в марте 1871 года. Великая история, я имею в виду великую военную историю, историю войн времен Революции и Империи, может быть объяснена не иначе как следующим: неким необходимым потрясением, когда в определенный момент, целый народ, целую расу охватывает внутренняя потребность покрыть себя славой, участвовать в войне, иметь собственную историю. Таинственной потребностью остаться в скрижалях истории. Исторической. Таинственной потребностью, принести некие исторические плоды. Таинственной потребностью вписать великую историю в историю вечную. Все другие объяснения тщетны, рассудочны, рациональны, неплодотворны, нереальны. Поэтому и наше дело Дрейфуса может быть объяснено только потребностью, такой же потребностью в героизме, охватившей целое поколение, наше, потребностью в войне, участвовать в войне и покрыть себя воинской славой, потребностью в мученическом самопожертвовании, может быть (несомненно), потребностью в святости. Насколько мы были армией, армией воинов, могли увидеть воочию, стоя напротив нас, лицом к нам, могли хотя бы почувствовать наши противники, но не наши вожди. Почему столько надежд, столько предприимчивости оказались разрушены, остались в забвении, не запечатленными в скрижалях истории, это и есть то, что я попытался не только объяснить, но и показать нашим друзьям и нашим подписчикам в прошлогодней тетради как раз в эти же дни. [293] И если мы вновь оказались армией львов под предводительством ослов, [294] значит, что мы так и не вышли за пределы чистейшей французской традиции.
Мы были великими. Мы были величайшими. Сегодня те, о ком я говорю, это мы, люди, бедно, ничтожно мало, нищенски зарабатывающие себе на жизнь. Но я не вижу, чтобы евреи бедняки и здесь тоже отличались от нас, чтобы они ; легко зарабатывали себе на жизнь, чтобы им не было трудно, чтобы им было легче, чем нам, зарабатывать себе на жизнь. Может быть, даже наоборот. Ибо они все–таки поддерживают друг друга, хотя и меньше, чем принято думать, меньше, чем принято говорить, а иногда сражаются между собой и предают друг друга, но зато им приходится сталкиваться с вновь возникшим сегодня, со все возрастающим антисемитизмом. Я вижу, что все вместе, евреи и христиане, бедные евреи и христиане, мы все зарабатываем себе на жизнь, как можем, обычно плохо, ничтожно мало в этой подлой жизни, в этом подлом, в этом гнусном современном обществе.
Но даже в самой нашей нищете и в силу самой нищеты мы хотим быть великими, величайшими в прошлом. Именно потому, что нам никогда не остаться в скрижалях истории. Если бы у нас, подобно стольким другим, была бы запись в скрижалях истории, если бы у нас, подобно некоторым, была бы запись, соразмерная нашему усилию, нашему намерению, тому, чем мы были в действительности, уж мы бы сумели заплатить за нее цену сполна, и могли бы не настаивать на должном к нам уважении. Мы так дорожим, так ценим историческую запись в мирской памяти человечества, что уважение истории нам важнее любого другого, почета. И мы от него еще бы и выиграли. Поверили бы, что выигрываем.
Но как раз потому, что мы бедняки, обделенные имущественно и обделенные вниманием истории, как раз потому, что нас презирают и не признают богачи и самая великая из них — история, необходимо, чтобы нам самим особенно в нашей среде, было понятно, чтобы мы знали о том, что были величайшими. Мы можем не говорить этого другим, мы знаем, что другие, если им угодно, не обязаны заниматься нами. Но если мы не говорим об этом между собой и в сокровенных наших речах, то только потому, что оно само собой разумеется, что нам все известно. А главное, нам не надо оправдываться, обращаясь ни к кому–либо, ни к истории.
Мы согласны, чтобы над нами смеялись, но мы хотим быть великими в прошлом.
Вот, дорогой Галеви, до какой тоxки мы дошли, вот, мой дорогой Галеви, что я называю испытанием совести. Вот, что я называю выражать сожаление, приносить извинения. Вот, что я называю покаянием, достойным уважения покаянием. Мое наказание — давать опровержения. Вот, что, по–моему, значит усовеститься. Вот моя манера испытывать укоры совести. Вот так я облекаюсь в длинную рубаху, надевая на шею веревку, пеньковую веревку. Вот так я держу мою свечу. Считается, что мы пришли навести беспорядок в обществе, в котором якобы был порядок. Просто так. Бескорыстно. Но надо же видеть, что существуют мнимые порядки, прикрывающие, скрывающие собой еще худшие беспорядки. [295] Здесь обнаруживается то, о чем мы уже говорили по поводу эгоизма богатых в современном мире, класса богатых, эгоизма буржуа. Этот эгоизм затрагивает их разум. Их зрение. Даже политическое видение ими политического мира. При Мелине [296] был порядок. Но прогнивший порядок, слабый порядок, чисто буржуазный порядок. Наш сотрудник Галеви прекрасно определил его, как порядок, существовавший при Луи Филиппе, [297] при Гизо, [298] в последние восемь, десять, двенадцать лет при Луи Филиппе. Кажущийся порядок (как, впрочем, и сегодня), смердящий порядок, смертоносный, мертвый, умерщвленная плоть (как и сегодня). Во всяком случае, тогда тоже наступал кризис, как он наступает и сегодня. Порядок, смертельный для плодотворности, глубинных интересов, для долговременных интересов расы, народа, родины.
В действительности в течение долгого времени подлинное положение наших предшественников состояло не в том, чтобы говорить и верить, что Дрейфус виновен, но верить и говорить, что, будь он невиновен или виновен, ради одного–единственного человека все равно не нарушают, не сокрушают, не подвергают опасности жизнь и спасение народа, ради одного–единственного человека не подвергают риску жизнь и спасение народа, великое спасение целого народа. Имелось в виду мирское спасение. Нужно видеть, и я это скажу, я напишу об этом в моей Исповеди, что раз наша христианская мистика в самой своей высшей точке так полно, так точно совпала с нашей французской мистикой, с нашей патриотической мистикой, сплавленными все вместе в нашей дрейфусистской мистике, то и наше место мы определили только с точки зрения вечного спасения Франции. Что же мы говорили в действительности? Все было против нас — мудрость и закон, — я подразумеваю человеческую мудрость, человеческий закон. То, что мы делали, было из разряда безумия или из разряда святости, имеющих столь много схожего, столько тайных совпадений с точки зрения человеческой мудрости. Мы шли, мы действовали вопреки мудрости, вопреки закону. Вопреки человеческой мудрости, вопреки человеческому закону. [299] Вот, что я хочу сказать. Что же мы в действительности говорили. Другие говорили: Народ, целый народ — это огромное соединение интересов, самых законных прав. Самых священных. Тысячи, миллионы жизней зависят от них в настоящем, в прошлом, (в грядущем), тысячи, миллионы, сотни миллионов жизней составляют народ в настоящем, в прошлом, (в грядущем) (миллионы памятей) и на протяжении всей истории хранят неисчислимые интересы. Законные, священные, неисчислимые права.
Пусть даже самыми священными. У народа не может быть такого права. Град нельзя обречь на погибель, град никогда не гибнет ради одного (единственного) гражданина. Таков был язык подлинной гражданственности и мудрости, такой была сама мудрость, сама древняя мудрость. Таким был язык разума. С этой точки зрения очевидно, что Дрейфус должен был пожертвовать собой ради Франции; не только ради покоя, но и ради спасения Франции, которую он подвергал опасности. И если он сам не хотел принести эту жертву, надо было при необходимости принести в жертву его самого.