CHARLES PEGUY. OUR YOUTH. THE MYSTERY OF THE MERCY OF JOAN OF ARC.

Надо думать, он был человеком, скажу точнее, — пророком, для которого весь аппарат власти, государственные интересы, земная власть, политическое могущество, власть всякого рода — политическая, интеллектуальная, ментальная — ровно ничего не значили по сравнению с возмущением, с протестом чистой совести. Это невозможно даже представить себе. Мы просто не способны себе такое представить. Когда мы восстаем против власти, когда мы идем против властей, мы, самое меньшее, ослабляем их насилие над нами. Ведь мы же чувствуем его. По крайней мере, внутри нас. И нам приходится хотя бы его ослаблять. Мы знаем, мы чувствуем, что идем против властей и что их ослабляем. Для него власти не существовали. Вовсе. Не знаю даже, как показать, насколько он презирал земную власть, насколько он презирал могущество, не знаю, как дать об этом представление. Он даже не презирал их. Он просто более чем игнорировал их. Он не замечал их, не рассматривал. Он был близорук. Власти не существовали для него. Не были соразмерны ни его чину, ни масштабу его личности, ни самой его величине. Для него они были чем–то посторонним. Они были для него меньше, чем ничто, равны нулю. Их можно было бы сравнить с дамами, которых в его салоне не принимали. Он испытывал к власти, к правлению, к правительству, к мирской силе, к Государству, к государственным интересам, к господам, облеченным властью, блюдущим государственные интересы, такую ненависть, такое отвращение, такое непреходящее раздражение, что они просто для него не существовали, просто не входили, не имели чести войти в сферу его понимания. В том деле о конгрегациях, законе о конгрегациях, или точнее, о последовавших друг за другом законах о конгрегациях и об их применении, [218] из которого было видно, что правительство Республики, именующееся правительством Комба, не выполняет ни одного из обязательств, взятых на себя еще правительством Вальдека, [219] так вот в этом деле, совсем ином деле, новом деле, из которого было видно, что правительство нарушает обещание, данное другим правительством, и, следовательно, обещание правительства как такового нарушает обещание, данное Государством, если только позволено ставить эти два слова вместе, Бернар–Лазар счел, естественно, что необходимо выполнять обещание, данное Республикой. Он счел необходимым, чтобы Республика сдержала данное ею слово. Он счел необходимым, чтобы закон был применен и истолкован так, как правительство, обе Палаты, Государство наконец, обещали его применять, обязались его применять и истолковывать. Обещали, что будут его применять. Для него это было так очевидно. Кассационный суд тоже, естественно, не колеблясь, присоединился к мнению (господ из) правительства. Речь идет о втором правительстве. Некий друг, (как говорят) торжествуя, пришел сказать ему: Видите, мой дорогой друг, мнение Кассационного суда противоречит вашему. Дрейфусары, ставшие комбистами, уже лопались от гордости и, умничая, принимались за свои политиканские гнусности. Надо было видеть тогда его глаза, светившиеся мягким лукавством и знанием. Кто не видел его черных глаз, его близоруких глаз, тот не видел ничего; и складку его губ. Слегка припухших. Мой дорогой, — ответил он мягко, — вы ошибаетесь. Просто я рассудил иначе, чем Кассационный суд. Мысль, что с ним, Бернаром–Лазаром, можно хоть на мгновение сравнить Кассационный суд, все его палаты, казалась ему шутовской. И поскольку у того, другого, все же слегка перехватило дыхание, он продолжал. Но, мой мальчик, — обратился он к нему очень мягко, — Кассационный суд, это всего лишь люди. С монаршим видом он говорил с ним так мягко, так деликатно, как с каким–нибудь бестолковым учеником. Который, возможно, что–то не понял. Подумайте, ведь это было время, когда всякий политик–дрейфусар жил в добром согласии с Кассационным судом, произносил Кассационный суд, надув щеки, лопаясь от гордости, потому что исторически, юридически был реабилитирован и оправдан Кассационным судом и, закатывая глаза, уверял себя, внутренне полагаясь на Кассационный суд, что Дрейфус, конечно же, невиновен. Бернар–Лазар сохранил в себе мальчишество, то непобедимое мальчишество, которое и является самим признаком величия, благородное непринужденное мальчишество, являющееся признаком непосредственности в величии. Оно было, прежде всего, тем мальчишеством мужчины, которое непременно присуще людям с чистым сердцем. Нет, никогда я не видел такой столь величественной простоты. Никогда я не видел, чтобы с таким величием, таким здравомыслием, с такой естественностью, с такой ровностью человек духа презирал земное общество. Никогда я не видел, чтобы человек духа так пренебрегал своим бренным телом. Чувствовалось, что Кассационный суд ему ничего не предписывал, что для него он — просто собрание стариков, старых простаков, и мысль противопоставить их ему, Бернару–Лазару, как судебную власть казалась ему в высшей степени странной, смехотворной, чувствовалось, что сам он, Бернар–Лазар, был высшей инстанцией — судебной, политической и какой угодно еще. Что у него были иные полномочия, совсем иная юрисдикция, что он провозглашал совсем иное право. Чувствовалось, что он всегда видел их без судейского облачения, лишенными всех их атрибутов и самих этих мантий, мешающих разглядеть человека. Что по–иному он и не мог их видеть. Даже приложив всю добрую волю, всю свою добрую волю. Ибо он был добр. Чувствовалось, что он не мог их увидеть как–то иначе. Сам он представлял их себе не иначе как в виде старых голых обезьян. И уж совсем не как обезьян, облаченных в длинные мантии и горностай, как можно было бы предположить сначала, при первом, поспешном, поверхностном взгляде. Чувствовалось, что он знал, что самому ему, Бернару–Лазару, удавалось водить их за нос и удастся еще, но что его, Бернара–Лазара, провести невозможно, а этим людям — в особенности. Что здесь, на земле, он их всех водил за нос, но что в смысле вечности никто и никогда его не проведет.

Для него они не были и никогда бы не стали высочайшей властью в стране, высочайшей судебной инстанцией, высочайшим судебным учреждением страны, высочайшим судейством Республики. То были старые судьи. И ему было хорошо известно, кто такой старый судья. Явно чувствовалось, что он знает, что его, водившего за нос этих людей, они никогда не проведут. Когда его собеседник ушел, он сказал мне, смеясь: Вы видели его, как он смешон со своим Кассационным судом. Заметьте, что он был очень решительно настроен против самих законов Вальдека. Против закона Вальдека. Но все–таки, раз уж закон Вальдека существовал, ему хотелось, ему было необходимо, чтобы юридически его придерживались. И даже со всей скрупулезностью. Чтобы его применяли, чтобы его истолковывали таким, каков он есть. Он не любил Государство. Но, в конце концов, поскольку Государство существовало и нельзя было поступать иначе, он по меньшей мере хотел, чтобы то самое Государство, которое создало закон, было бы и тем, кто его применяет. Чтобы Государство не уклонялось от ответственности и не меняло ни своего названия, ни статуса, чтобы оно, начав что–нибудь делать под одним именем, не разрушало бы потом его, назвав другим именем, иначе. Он хотел по меньшей мере, чтобы Государство сохраняло свою неизменность хотя бы в течение нескольких лет. Его собеседник, вероятно, хотел сказать, что очень высокой ценой, высочайшей ценой, ценой верховного суда Кассационному суду удалось снять обвинение с Дрейфуса. Для него же это не имело никакого значения. Для него такое юридическое признание было чисто юридическим и всего лишь мирской победой и, прежде всего, несомненно, собственной победой, победой самого Бернара–Лазара над Кассационным судом. Ему и в голову не приходила мысль, что от Кассационного суда могла зависеть или не зависеть, зависела или не зависела невиновность Дрейфуса. Но он чувствовал, он прекрасно сознавал, что именно он, Бернар–Лазар, имеет решающее влияние на Кассационный суд, что сам Кассационный суд находится у него в руках, потому что именно он дает материал для процесса и, более того, от него зависит сама форма суда. Что в некотором смысле, в этом самом смысле от него зависит срок полномочий суда. Вовсе не Кассационный суд любезно оказывает ему честь. А он проявляет любезность, оказывая честь Кассационному суду. Никогда я не видел, чтобы человек так верил, настолько сознавал, что величайшая светская власть, основные силы Государства держатся, существуют только благодаря внутренним духовным силам. Хорошо известно, что он был абсолютно против применения статьи 445 [220] в том виде, в каком ее использовали (Клемансо [221] тоже был против), известно и о тех затруднениях, которые мы испытали после манипуляций с этой статьей, о непреодолимых затруднениях, которые возникли и последовали за такими манипуляциями. Как известно, манипуляций можно было бы избежать, если бы вести дело позволили ему. Безо всякого сомнения, он считал манипуляции, должностным преступлением, злоупотреблением, актом судебного насилия, нарушением закона. Кроме того, благодаря своему ясному здравомыслию, очень французскому здравомыслию, этот еврей, очень парижский еврей, своим ясным юридическим взглядом предвидел те непреодолимые трудности, которые из–за этого возникнут перед нами, предвидел, что тем самым дело останется открытым или, точнее, возникнет вечное препятствие для того, чтобы его закрыть. Он говорил мне; Дрейфус пройдет через пятьдесят военных советов, если надо, или еще: Дрейфус проведет перед военными советами всю свою жизнь. Но необходимо, чтобы его оправдали, как всех.