Житие Дон Кихота и Санчо
По окончании обеда последовала новая шутка, была она не так горька и глумлива, как важность важного священника, но грустно было то, что девушки–прислужницы затеяли ее сами, а не по указке герцогской четы, и перешли границы, добавив шутки собственного изобретения к шуткам, измышленным господами. «Ни он, ни я — не мастера шутки шутить»,[44] — сказал Дон Кихот, разумея Санчо. И это было правдой, ибо никто никогда не видывал безумца серьезнее Дон Кихота. А когда безумие избирает себе в спутницы серьезность, оно возносится на недосягаемую высоту над резвым и шутливым здравомыслием.
Глава XXXIII
о приятной беседе герцогини и ее девушек с Санчо Пансой, достойной быть прочитанной и отмеченной
Средь шуток и веселья Санчо сознался Герцогине, что считает своего Дон Кихота «окончательно рехнувшимся»; и если он, со всем тем, «сопровождает его и ему служит, рассчитывая на его вздорные обещания, то, без сомнения, он еще больший безумец и глупец, чем его господин».159 Но поди‑ка сюда, бедняга Санчо, поди сюда и скажи нам: ты и в самом деле так думаешь? А если даже так думаешь, разве не чувствуешь, что для твоей доброй славы и вечного спасения лучше следовать за великодушным безумцем, чем за скудосердым разумником? Разве не сказал ты сам недавно важного вида священнику, — до того разумному, того гляди, лопнет от избытка разума, — что подобает следовать за добрыми людьми, даже если они безумные, и что ты сам станешь «вроде него», вроде твоего господина, ежели Господу будет угодно? Ах, Санчо, Санчо, как же нетверд ты в вере своей, и крутишься кубарем, и вертишься флюгером, и пляшешь под любую дудку. Но мы‑то отлично знаем, ты думаешь, будто думаешь одно, а на самом деле думаешь другое; и когда сдается тебе, что испытываешь такие‑то и такие‑то чувства, на самом деле внутренне испытываешь другие, совсем непохожие. Ты хорошо сказал: «Но такова уж моя судьба и горькая доля: ничего не могу с собой поделать, я должен его сопровождать, — мы с ним из одной деревни, я ел его хлеб, я его люблю, он это чувствует и подарил мне своих ослят, а самое главное — я человек верный…». Все так; и верность твоя спасет тебя, Санчо добрый, Санчо христианин. Ты кихотизирован и продолжаешь кихоти- зироваться, и вот доказательство: Герцогиня быстро заставила тебя усомниться в том, что превращение Дульсинеи твоя же выдумка, и ты тут же признал, что твой «жалкий умишко» неспособен «в одну минуту придумать такой хитрый обман». Да, Санчо, да; когда кажется нам, что над кем‑то шутим, нередко оказывается, что шутят над нами; и когда представляется нам, будто делаем что‑то понарошку, оказывается, что волею Вышней Власти, располагающей нами в своих тайных и непознаваемых целях, мы делаем это всерьез. Когда кажется нам, что идем по одной дороге, нас ведут по другой, и нам остается лишь руководствоваться добрыми намерениями собственного сердца и тем, что, по воле Божией, намерения эти принесут плоды, ибо если мы и сеем семя, вспахав прежде землю, дабы приняла его, то влагу, и воздух, и свет этому семени дарует небо.
И прежде чем следовать далее, я должен здесь выразить протест против лукавства историка: в конце этой самой главы XXXIII, которую я сейчас объясняю и комментирую, он говорит, что шутки над Рыцарем, придуманные герцогской четой, были такие «остроумные и тонкие», что они «являются лучшими из приключений, описанных в этой великой истории». Нет, нет и тысячу раз нет! Не были эти самые шутки ни тонкими, ни тем более остроумными, а были они из грубых грубейшими; и если сгодились на то, чтобы ярче осветить духовную сущность — неизмеримую в глубине своей — нашего идальго и неизмеримые глубины доброты, присущей его безумию, то лишь по одной причине, а именно: величие Дон Кихота и его героизм были таковы, что придавали смысл даже самому грубому и низкосортному розыгрышу.
Глава XXXIV
в которой рассказывается о том, как был найден способ расколдовать несравненную Дульсинею Тобосскую, и это приключение — одно из самых знаменитых в нашей книге
Среди этих шуток, которые историограф почитает остроумными и тонкими, хотя они таковыми отнюдь не были, фигурировало расколдование Дульсинеи,160 для чего Санчо
Пусть даст плетей три тысячи и триста Себе по ягодицам по геройским,[45] Их выставив на вид, и пусть при этом Те плети их пекут, томят и перчат.
И высечь себя он должен был по собственной воле, порка, которую Дон Кихот хотел было задать ему силой, не могла оказать никакого действия. Санчо отказывался, прочие настаивали, пригрозили, что не быть ему губернатором острова, если не согласится на бичевание; и в конце концов, поддавшись уговорам и жадности, Санчо пообещал. И «Дон Кихот повис на шее у Санчо и стал осыпать его лоб и щеки тысячами поцелуев» — более чем достаточная награда за то, что в конце концов Санчо смирился.
А почему бы тебе и не отхлестать себя ради Дульсинеи, друг Санчо, если именно ей ты обязан своей непреходящей славой? Лучше уж тебе отхлестать себя за Дульсинею, а не за то, за что хлещешь себя обычно; Дульсинея стоит больше, чем должность губернатора любого острова. Если бы, задавая себе порку, иными словами, занимаясь своей работой, ты всегда устремлял свои мысленные взоры на Дульсинею, работа твоя всегда была бы святою. Если тачаешь обувь, старайся тачать ее лучше всех прочих сапожников и стремись снискать себе славу тем, что твои заказчики не маются мозолями.
Есть наивысшая форма работы, состоящая в том, что превращаешь ее в молитву и пилишь бревна, кладешь кирпичи, тачаешь сапоги, кроишь штаны либо собираешь часы к вящей славе Божией; но есть и другая форма, не столь возвышенная, но зато более человечная и достижимая;161 и состоит она в том, чтобы трудиться во имя Дульсинеи, во имя Славы! Сколько бедных Санчо, отчаивающихся и ропщущих под бременем работы, испытали бы облегчение и возрадовались бы среди трудов, если бы, занимаясь своим делом, то есть задавая себе порку, устремляли свои взоры к Дульсинее, в надежде стяжать себе работой славу и почести! Постарайся, Санчо, превзойти в своем ремесле всех своих современников; все тяготы и муки твоих трудов исчезнут без следа, когда ты поставишь пред собою цель, столь высокую. Ремесло придает достоинство тому, для кого ремесло — дело чести.