Миросозерцание Флоренского

Теперь обратим внимание, что весь этот необычайно глубокий и яркий опыт, почти исчерпывающий собой все значимое в раннем опыте Флоренского, есть, в первую очередь, опыт чувственного восприятия — ибо лишь в таковом совершается непосредственное соприкосновение человека с природой. Безусловно, он не ограничивается одним чувственным восприятием и включает в себя и все другие пласты и области опыта, включает духовные и душевные впечатления и навыки; но они здесь возникают и формируются лишь опосредованные чувственным восприятием, на его основе. Подобное соотношение между горизонтами опыта складывается в результате того, что (и, стало быть, во всех случаях, когда) общий характер отношения к миру определяется установкой вчувствования[5].

Эта установка предполагает, что предметом непосредственного первоначального интереса, исходным материалом познания всегда служит некоторое явление, феномен в его конкретной чувственной данности; и эта чувственная данность подвергается пытливому и пристальному обследованию, не обходящему ни одной мельчайшей детали явления, — так что достигается подробнейшее и всестороннее, так сказать, интимное освоение чувственного предмета, совершенное овладение им. И здесь, по мере этого углубленного проникновения в чувственную данность предмета, мы начинаем видеть, воспринимать явление уже не просто как совокупность неких чувственно-постигаемых характеристик, комплекс-конгломерат сырых ощущений — но как внутренне сообразное целое, со своей организацией и своим единством; а при достаточной глубине и напряженности вчувствования — даже и со своей историей, своей особой внутренней жизнью. Это вхождение через чувственную данность явления в его внутреннюю жизнь есть главная парадигма мироотношения Флоренского; и, собственно, весь его опыт — это бесчисленные такие вхождения, совершающиеся непрестанна каждом шагу. Вот рядовые примеры: «Я видел, я ощущал, что море живет... что оно живое и таинственное существо»!; «Я приникал к самому существу скромного цветка ощущал его жизнь»; «Весь мир был в моем восприятии пронизан разлитою в нем жизнью, его организующею»[6] и т.д. и т.п. Наконец, в полноте вчувствования мы прозреваем все в той же непосредственной конкретности явления еще и нечто, чем держится и движется эта внутренняя жизнь, различаем в явлении сам его бытийный принцип. (Ср. опять: «Мною доискивались те тайные силы внутренней жизни, которыми производится данное явление»[7]; или: «Весь мир жил; и я понимал его жизнь» и т. д.) Чувственная данность предстает перед нами как непосредственно заключающая в себе и выражающая собою некоторое метафизически значащее содержание, некий определенный смысл. Иными словами, на пути вчувствования — и это-то и есть истинная его цель — мы опознаем феномен как соединяющий в себе, «в одном лице» — одновременно не только феномен, но и ноумен. Чувственно-постигаемое у Флоренского — не просто и не только чувственное, оно всегда одушевлено и одухотворено. И специфический «эдемский» способ видения, реализующийся в углубленном вчувствовании, именно и заключается в детской незамутненной способности сразу и непосредственно созерцать чувственное в этой его одушевленности и одухотворенности, с его жизнью и смыслом. Не забываясь и не утрачиваясь со временем, этот способ видения затем наследуется зрелою метафизикой Флоренского, закрепляющей его в четком гносеологическом положении: «Нет ничего внешнего, что не было бы явлением внутреннего»[8].

Воспринимаясь же как «явление внутреннего», как одухотворенное и осмысленное, чувственное тем самым рассматривается как непосредственно в себе метафизически ценное и содержательное. Оправдание чувственного, утверждение его подлинной бытийности, онтологической значимости — одна из постоянных ведущих тем Флоренского. Не раз и не два он подчеркивает в своих сочинениях, что чувственное и вещное — отнюдь не скорлупа и не оболочка, препятствующая духовному созерцанию, что духовное не заслоняется ими, но, совсем напротив, лишь в них содержится, выражается, знаменуется, что ценным и важным в чувственном является не иное что как именно само чувственное, «солю вещество, с его правдою и его красотою, с его нравственностью»[9]. Эта стойкая и активно утверждаемая позиция любовного внимания и предельного доверия к чувственному невольно заставляет нас вспомнить, что совсем незадолго до Флоренского, и с не меньшею радикальностью Владимир Соловьев выдвигал и отстаивал в русской метафизике позицию совершенно противоположную. Классические строки из «Трех свиданий»:

Не веруя обманчивому миру

Под грубою корою вещества,

Я прозревал нетленную порфиру

И созерцал сиянье Божества»,

– являющиеся для Соловьева программными, выражающие собою его жизненный девиз, лейтмотив его отношения к миру, — представляют разительный и полный контраст приведенным словам Флоренского о правде и красоте самого вещества, как равно и всей его позиции, согласно которой вечный смысл никак неотрывен и неотделим от чувственной данности и открывается непосредственно в ней же, а не вопреки ей, не сквозь и не помимо нее. Характер отношения к чувственному миру здесь диаметрально противоположный: Флоренским активно утверждается именно то же самое, что резко отвергается Соловьевым, — действительная и непреходящая ценность чувственного облика и содержания вещи. Из этого противопоставления нам уясняется, кстати, и то, что это важное положение метафизики Флоренского отнюдь не является столь уж бесспорным и самоочевидным, но должно причисляться скорей к тем моментам, которые составляют специфическое своеобразие, индивидуальные отличия этой метафизики.

Не менее важную и неотъемлемую особенность миросозерцания, основанного на вчувствовании, составляет и обратное положение. Если чувственное — как мы проследили — воспринимается здесь как сплошь просветленное и насыщенное духовным, то ничуть не в меньшей мере, столь же всецело и безостаточно, духовное представляется как пронизанное и окрашенное чувственным. Ибо для данного типа мировосприятия, как мы это уже видели, духовное никогда не мыслится независимо, само по себе, но входит в опыт исключительно в связи с чувственной реальностью, как нечто заключенное непосредственно в ней и принципиально неотделимое от нее. Духовный предмет здесь постигается и созерцается исключительно через чувственное и в чувственном же; о нем твердо предполагается, что он всегда и непременно явлен, выражен в чувственно-постигаемом. Опять-таки, и это убеждение одинаково характерно как для «эдемского», изначального мироощущения Флоренского, так и для его зрелых философских воззрений: как достаточно ясно, и детская полуосознанная «уверенность, что раз что-нибудь есть — я не могу не увидеть его», и четкий метафизический тезис (который можно считать центральным для всего позднего, зрелого периода метафизики Флоренского): «метафизическая сущность вся сплошь должна быть явленной наглядно»[10], — выражают собою совершенно одно и то же восприятие мира — лишь только в разной форме, с разной отчетливостью или, как любит говорить Флоренский, «проработанностью».

Именно с этим свойством (а точней, постулатом) совершенной чувственной выраженности духовного предмета Флоренский связывает одно из самых ключевых понятий своей метафизики: понятие конкретности. Конкретное для него есть: духовное, выраженное в чувственном, и чувственное, насыщенное духовным; иными словами, оно понимается в полном согласии с этимологией, как сращенное, сросшееся — такое, в котором неразделимо срослись, сплошь проросли друг друга духовное и чувственное, ноуменальное и феноменальное. Конкретность, понимаемая именно в указанном смысле, как чувственная конкретность духовного, выдвигается им как главный лозунг своего миросозерцания и своего отношения к миру, и свое последнее капитальное сочинение[11], суммирующее его философские позиции, он наделяет подзаголовком: «Черты конкретной метафизики» — тем самым, определяя собственнолично тип своего философского учения, или же — что лучше сказать, поскольку он (по причинам, которые мы еще попытаемся осветить) определенно не желал выступать автором никакого «философского учения» — род осуществляемых им философских исследований. Попробуем проследить, каким образом все те же неизменные установки «эдемского» мирочувствия формируют общий характер и основные особенности этой «конкретной метафизики».

2

Прежде всего, как всякая система метафизических воззрений, «конкретная метафизика» должна иметь в основе своей некоторое цельное представление о духовном в его конкретном многообразии. Но если духовное постигается исключительно через чувственное, исключительно в вещах и явлениях, тогда и задача формирования такой цельной картины духовного сводится, в существенном, к изучению чувственного, уже в его конкретном многообразии (хотя изучение это довольно своеобычное: будучи движимо в корне иными целями, нежели познание простой внешней данности явления, и в то же время придавая полную ценность этой же самой данности как гнездилищу смысла, оно оказывается в результате чем-то средним между романтическим вчувствованием и естественнонаучным исследованием). Отсюда определяются принципы строения «конкретной метафизики», ее общая конституция: как уже очевидно, она не может обладать традиционным строением метафизической системы, с членением на отдельные «гносеологию», «онтологию», «этику» и т.д. — но должна выстраиваться по тем явлениям или областям чувственной реальности, которые служат основными формами чувственного выражения, чувственной организации смысла (или, во всяком случае, принимаются в качестве таковых). Иными словами, конкретная метафизика, как и естественнонаучное знание, организуется соответственно некоторому членению чувственной реальности, хотя само это членение, вообще говоря, совсем уже не то, что лежит в основе обычной классификации естественнонаучного знания. В результате, разделами конкретной метафизики оказываются не традиционные философские субдисциплины и темы, как равно и не дисциплины естественнонаучные, но некие «конкретные и вплотную поставленные обследования» особым образом избираемых явлений и тем, «отдельных, иногда весьма специальных вопросов»[12], непременно предполагающие анализ опытного, фактического материала. Сама же конкретная метафизика представляется как собрание всех таких «обследований», объединяемых общностью исходного задания (всегда заключающегося в раскрытии ноуменального содержания определенной сферы явлений), общей методологией (соединяющей проникновенность и напряженность романтического вчувствования с трезвой отчетливостью и подробностью естественнонаучного анализа), а также — как мы увидим ниже — и тесною связью основных выводов. Согласно опубликованному плану-проспекту, так именно и построен упоминавшийся труд «У водоразделов мысли», дающий систематическое изложение «конкретной метафизики».

Характер и существо этих «обследований», а равно и в целом «конкретной метафизики» полнее и глубже уяснятся нам ниже, когда в нашем распоряжении появится понятие символа, решающее для понимания всего миросозерцания Флоренского. Но сначала отметим самые наглядные типические отличия, внешние признаки «конкретной метафизики». Прежде всего, вполне естественным образом, конкретная метафизика предполагает «интерес к мелочам, к частностям, к подробностям, к тончайшим черточкам, обрисовывающим изучаемое явление в его живой индивидуальности»[13], — и, добавим также, настоящее отвращение к общим, приблизительным, отвлеченным суждениям. Ибо, по Флоренскому, смысл выражается в явлении, вообще говоря, совсем не каким-нибудь бросающимся в глаза, открытым и общеочевидным образом; он обитает «в глубине явления», прикровенно, так что нужно его доискиваться, и как раз мелкие-то, внешне малозаметные подробности и могут более явно обнаруживать, выдавать его. Поэтому для задачи постижения смысла существенно все в явлении, и никакою деталью нельзя пренебрегать здесь как слишком мелкой, незначительной, безразличной. Доискивающиеся смысла явлений «обследования» Флоренского всегда зорко обращены к детали, подробны — и с ними вместе необходимо оказывается «подробным», наделенным деталями, строением, «разделкой и проработкой» и сам вырисовывающийся в их итоге духовный предмет. Таким образом, установка конкретности одной из непременных своих сторон имеет установку подробности — ту самую, что выражена столь ярко в «Сестре моей жизни» Пастернака, с этим памятным резюме одного из лучших стихов:

Не знаю, решена ль