Феномен иконы

Известный библейский запрет о несотворении кумиров в образах живых существ (Втор 4,16—19) Косой распространял на христианские изображения и требовал их запрещения. Зиновий, со своей стороны, доказывал, что речь может идти лишь о запрете на создание богов типа языческих идолов, а относительно создания икон, на его взгляд, в Писании есть прямые указания Бога. Одно из них, вслед за византийскими Отцами Церкви, инок усматривал в повелении Моисею создать предметы храмового культа «по образу», показанному ему на горе (Исх 25,40). «И убо по образу рече, — пишет Зиновий, — по иконе глаголет. И аще икону на горе показа Бог Моисею, и сие убо несть ли Божие повеление Моисею сотворите иконы?» (Ист. 403—404). Особое внимание русский книжник обращал на слова «виждь» и «по образу показанному» и на их основании заключает, что Бог явил Моисею на горе настоящую икону с изображением всего того, что следует создать: «<…> яко стояше и икона на горе, о ней же Моисей заповедь приимаше, зрешу ему икону небесную на горе. И аще не была икона пред Богом на горе, что хотяше Моисей видети повелеваем? Что же и показа Бог Моисею, аще не икону небесную?» (405). И на этом основании новгородский борец за чистоту православия делал вывод: «Сия заповедь Божия повелевает иконы сотворяти» (405).

Византийские богословы, пожалуй, были бы единодушны в осуждении Зиновия за его крайний буквализм и даже материализм, если бы они употребляли этот термин в понимании библейского текста. Перед нами здесь яркий образец специфически русского средневекового эстетического сознания с его стремлением облекать любые словесные образы, в том числе и религиозные, в конкретную пластическую, осязаемую форму — наследие так и не изжитого за столетия господства христианства на Руси мировосприятия. Еще одно указание Бога к созданию икон Зиновий усматривает в повелении Моисею отлить двух золотых херувимов для крышки Ковчега Завета (Исх 25, 18) — «сам Бог иконы тыя, еже на свою славу сотворите повелев, и прослави зело и честию премногою возвыси я» (Ист. 410). И даже в евангелиях «зело лукавый» русский книжник ухитряется усмотреть указания Христа на почитание икон. Произвольно толкуя эпизод с динарием Кесаря (Лук 20,21—25), Зиновий считает, что фраза «воздадите убо яже кесарева, кесареви» относится к изображению Кесаря на монете и тем самым Христос якобы повелевает воздать «подобающую честь образу кесареву».

Столь страстное желание защитить иконопочитание, обосновать его ссылками на авторитет Писания, приводящее даже к невольному искажению его смысла, вряд ли может быть объяснено только стремлением Зиновия отстоять во что бы то ни стало православную концепцию. Это благочестивое желание новгородского инока опиралось на глубинные основы древнерусского эстетического сознания. Выступая против икон и многих других элементов культа за чисто духовное поклонение Богу, Косой в какой–то мере подрывал не только православную веру, но и эти основы, именно — пластичность, предметность, конкретность, даже особую материальность древнерусских религиозных представлений. В этой полемике Зиновий отстаивал позиции русского средневекового эстетического опыта, теснейшим образом переплетенного с глубинными основаниями религиозного сознания того времени.

Свое иконоборчество Косой обосновывал тем, что не усматривал различия между иконой и языческим идолом. И то и другое, мол, создано руками человека, его мастерством и служит предметом поклонения. Зиновий, напротив, опираясь на выдвинутые еще ранней патристикой идеи происхождения богов и соотношения образа и первообраза, доказывал, что между иконой и идолом — принципиальное различие. Древние люди, полагал Зиновий, удивляясь необъяснимым явлениям природы и непреодолимым движениям своих страстей, обоготворили их и создали себе богов, воплотив их в деревянных, каменных, медных, серебряных и золотых идолах и присвоив им имена, какие кому понравились. Кто какой страстью был одержим, тот и нарекал себе соответствующего бога — «кождо коеюждо страстию побежен быв, прямо страсти своея и боге себе нарече» (Ист. 366). Любители кровопролитий сотворили себе Крона и Ареса, блудолюбивые — Афродиту, и т. д. Языческие боги, равно идолы, по мнению Зиновия, — плод фантазий древних людей и не имеют реально существующих или существовавших прообразов. «И то суть идолы; потому же убо идолы и несть образы, яко вещь праздна есть идол, неимуще первообразное» (366). И в нашей стране, писал Зиновий, до принятия христианства был идол Перун: <«…> емуже несть было первообразнаго» (369). Итак, идол — это не образ, а пустая вещь, так как он не имеет реально существующего первообраза, то есть не является носителем значения и потому в глазах средневекового человека не обладает никакой ценностью. Напротив, вся сила и значимость иконы состоит в том, что она — образ, или отображение, реально существующего или существовавшего когда–то первообраза и наделена чертами подобия ему. «Икона бо есть рекше образ, сотворена бьюает уподоблением к первообразному или красками или вещию коею, первообразному целу сущу и пребывающу бывает образ его в зраке его уподоблен ему, рекше икона» (360). При этом в случае с иконой, то есть визуальным изображением, Зиновий особо подчеркивал черты изоморфизма, видимого подобия («в зраке его уподоблен ему») архетипу, в отличие от символического подобия.

Икона, в представлении Зиновия, — это прежде всего «портрет» первообраза. Ибо и царю «хитреци» (= художники) образ, «сииречь икону его» сотворяют (360). Эти «иконы» царя развозят по всем городам, чтобы и там царя почитали, так какчесть, воздаваемая образу, переходит к первообразу (368). Со ссылкой на Афанасия Александрийского Зиновий разъясняет, что в отличие от идола «царя же икона несть сам царь, но шары (краски) и злато и древо, точно образ его; честь же всю цареву и поклонение приемлет икона царева, якоже и сам царь» (483). А удостаивается такой чести портрет («икона») в силу его подобия оригиналу — «ибо аки самого царя во иконе его зряху». Царь «первообразное есть икона; идолу же ничтоже первообразное будет». И икона ценится именно за облик, внешний вид первообраза, его «зрак», видимый в ней. «И есть иконы истиннии зрацы». В них сохраняются облики как здравствующих людей, так и давно умерших — в память о них (360; 365; 369; 376).

Таким образом, в атмосфере русской средневековой культуры второй половины XVI в. Зиновий возрождает античные эстетические традиции миметического (подражательного) образа применительно к религиозному изобразительному искусству. Изображение (или икона, в его терминологии) должно обязательно иметь реально существовавший (или существующий) прообраз и призвано передавать его облик («зрак»). Только тогда оно обретает ценность в глазах средневекового мыслителя. Интересно, что рассуждая об иконе, защищая от нападок Косого религиозные изображения, Зиновий привлекает в качестве примеров изображения царей. С его точки зрения, они адекватны по своей сущности. То есть для Зиновия, как и для Висковатого, и в религиозных изображениях на первом плане — их изобразительная функция, а не символическая, литургическая и другие, о которых он хорошо знал и из патристики, и из русской традиции осмысления иконы. В данном случае Зиновий невольно намечает те новые тенденции понимания изображения, которые будут активно развиты эстетикой и художественной культурой следующего столетия. В целом же он стоял на прочной традиционной основе, и его эстетические представления хорошо выражали суть древнерусского эстетического сознания.

Об этом, в частности, свидетельствует и его аргументация в защиту изображений святых. Чтобы усилить их значимость, он подчеркивает, что честь, воздаваемая этим иконам, переходит не только на изображенных святых, но и на Бога: «честь и образов Божиих рабов на Бога восходит», «на Бога иконная честь святых восходит» (484; 485). Здесь Зиновий напоминает и о сакральной функции икон. Как в древности, полагает он, Всевышний прославил иконы херувимов, «такоже и ныне той же Бог проелави иконы святых осенением пребожественнаго Духа». Поэтому многие иконы святых творят чудеса — от них истекает чудотворное миро, слепые прозревают, хромые «акы елень скочиша», глухие обретают слух, немые — голос (476). И это служит в его глазах неоспоримым аргументом в защиту икон.

В истории древнерусской живописи вторая половина XVI в. стала, как мы уже видели, временем появления многих иконографических новаций, в частности, введения новых символико–аллегорических элементов. Зиновий, отстаивавший в основном миметическую концепцию образа для изобразительного искусства, выступил с критикой этих тенденций, то есть продолжил линию дьяка Ивана Висковатого. В Новгороде его времени почиталось изображение Саваофа «во образе Давидове», то есть в обличьи старца. Зиновий считал это изображение неблагочестивым, ибо был убежден, что таким Саваофа никто не видел. Здесь инок твердо стоял на позициях средневекового «реализма», продолжая в этом плане традиции византийских теоретиков иконопочитания VIII—IX вв. и как бы совершенно «забывая» о присущем всему средневековому способу мышления принципе символизма, восходящем к «Ареопагитикам», на которые в XVI в. опирались сторонники символических изображений.

Дело здесь, конечно, не в забывчивости, а в присущем восточнохристианскому миру принципе антиномизма, который хотя и не был во всей полноте воспринят на Руси, но в отдельных формах проявления был даже усилен. В частности, это касается антиномии «символизм — реализм». Восприняв достаточно формально христианскую концепцию глобального символизма и символико–аллегорического образа в приложении к Универсуму в целом и к текстам Священного Писания, многие древнерусские мыслители, к числу которых принадлежал и Зиновий, творчески развили ее антитезу — теорию «подражательного» образа применительно к изобразительному искусству. Именно в ней нашли они выражение изначально присущим древнерусскому эстетическому сознанию принципам пластичности, конкретности, материальности и осязаемой реальности.

Именно в этом ключе следует понимать и, казалось бы, несколько странные для средневекового типа мышления элементы буквального реализма в эстетике Зиновия. Так, к примеру, он полагал, что Бога Отца неприлично изображать Мстителем с мечом. Даже земные цари умерщвляют нарушителей закона не своими руками, а с привлечением палачей, тем паче это неприлично для Бога. Метафору и аллегорию новгородский игумен допускает только в искусстве слова. В живописи, по его мнению, они совершенно неуместны. В противном случае придется, чего доброго, изображать Бога с гуслями вместо чрева или в виде разъяренной медведицы, следуя библейским образам: «<…> чрево мое на Моава аки гусли возшумят» (Ис 16,11), «буду аки медведица раздробляя» (Ос 13,8) (983).

Пристальное внимание новгородского книжника к изобразительным элементам иконографии, стремление осмыслить их в духе буквального «реализма» отражали одну из характерных тенденций эстетического сознания того времени. Наряду с ней существовала, как мы видели, в художественной практике и теории противоположная ей тенденция — к созданию и обоснованию символико–аллегорических изображений, с которой и боролся Зиновий, а несколько ранее дьяк Иван Висковатый.

Одним из активных и деятельных приверженцев символизма был старец Артемий[147]. Он, пожалуй, более последовательно, чем кто–либо иной на Руси, отстаивал концепцию глобального символизма мышления, опираясь прежде всего на идеи широко цитируемых в его посланиях «Ареопагитик». В любой вещи Артемий пытался усмотреть ее сущность, которая, по его мнению, лишь слабо проявлялась во внешнем виде. Последний осмысливался им почти в платоновском духе, как бледная тень вещи, ее знак, символ. Поэтому Артемий призывал читателей «по естеству зрети вещи, якоже суть», а не останавливаться на их внешности, принимая «сень вместо истины» (Арт. 1202). Более того, видимые вещи, по его глубокому убеждению, выступают символами невидимых духовных сущностей — «убо видимыя храма доброты помышляя невидимаго благолепна изображениа» (1234). Без зримых вещей и образов невозможно познание более глубоких уровней бытия и самой истины, поэтому человек «познаёт полезное, како подобает от сени разумевати, яже в образех, и от образов на самую взирати истинну» (1254).

Постоянно ссылаясь на Дионисия Ареопагита, Артемий излагает его основные идеи об образе и символе. В частности, он развивает их применительно к историческим типам богослужения. По его мнению, древнееврейская служба была «образом» христианских «священнодейств», а последние — «образ суть небесным существом невещественно и премирне», то есть христианская служба занимает в иерархии образов среднее место между древнееврейской и небесной, соприкасаясь и с той, и с другой (1279).

К теории символизма «Ареопагитик» Артемий обратился, что для нас особо важно, в связи с защитой иконопочитания. Выступая, как и Зиновий, против иконоборческих тенденций, он, в отличие от новгородца, обращается за теоретической поддержкой не к отцам VII Вселенского собора, а к Дионисию Ареопагиту и его предшественникам. Артемий повторяет многие традиционные тезисы о том, что в иконе почитается не материя, но изображенный первообраз; что иконы — это практическое («делом») доказательство «въчеловечения» Христова; что иконопись — первая ступень к познанию Бога: что «иконная въображениа на украшение церкви и почести ради пръвообразнаго» создаются; что пишут иконы согласно «неписаннаго преданна» и т. п. (1245—1246; 1252—1253). Главное же, что на иконах изображаются и невидимые сущности, но изображаются не по внешнему виду (которого у них нет), а символически. И здесь–το Артемий и прилагает теорию «Ареопагитик» к изобразительному искусству. Он напоминает традиционную патриотическую мысль, что человек не может, «кроме посредства видимых вещей, на умная вознестись видения» (1281). Восхождение к чисто духовным сущностям он должен начать с некоторых условных видимых образов. «Яко же глаголет великий в богословии Деонисие: тем же в лепоту, рече, предложишася образы безобразных и зраци безрачных, и прочая. И си не словесы токмо, но и вещми уверенно» (1281), то есть нашло подтверждение на практике и, в частности, в иконописании. Образы невидимых сущностей могут быть двух видов — подобные и неподобные: «Ов убо яко подобен подобными происходя, ов же отличными образо–твореньми» (1234). Вслед за Дионисием Артемий отдает предпочтение неподобным («отличным») образам, полагая, что любые, даже самые незначительные материальные вещи «от сущаго добра бьгтие имуще» и потому суть уже подобия «некаго умнаго благолепия», поэтому и нам «не неприкладне наздати небесным зраки и от безчестнейших вещи частей», то есть не неприлично придавать образы видимых предметов небесным сущностям. Только с их помощью можно «възводитися к невещественным началообразиам» (1234).