Эмбриология поэзии

В ответных письмах Вейдле друзьям звучат недоумение и сожаление: «Положил ли я Лотмана на обе лопатки или не положил? Впрочем, я отдач ему должное. Как и Якобсону, кот<орый>, говорят, выступая в Нью–Йорке, назвал мою статью о нем доносом, и заявил, что он на нее не ответит, оттого что не отвечает на доносы. Каков? Такого прежде у людей ученых и серьезных в нравах не было»[456]; «Кто же столь смехотворно отвечает на серьезную критику? Опровергни ее и все тут; а чего ж топорщиться. Вот и выходит, что я его действительно высек, а он остался недоволен… Бог с ним»[457].

«Критические заметки…» послужили, по выражению рецензента «Эмбриологии…», бандерильями, которые должны были наконец заставить противников отвечать. Однако их смысл не сводился к тому, чтобы обличить беспомощность аналитической схемы, приложенной к поэзии. А. В. Бахрах, человек совсем иного склада, давно друживший с Вейдле, так и не понял цели полемики: «…его предлинный спор с Якобсоном о толковании одного из сонетов Шекспира настолько специален, что его — часто скрытые — пружины читателю едва ли доступны. Будь автор жив, может быть, он бы не отяжелил свою книгу такой, в конечном счете, узкой полемикой, хотя спор с утверждением, что «поэзия — это структура», то есть система или механика, в высшей степени ко времени»[458]. Между тем Вейдле намеренно сосредоточил внимание на интерпретации именно 129–го сонета Шекспира. Он полагал, что искусство является «излучением религии», мироощущения, которое придает смысл миру и существованию человека. Оно сродни религии в способности к таинству, представлению зримым незримого, и потому «искусство не есть дело расчленяющего знания, но целостного прозрения и неделимой веры»[459]. Лишь возвращение к вере, «возрождение чудесного» было для Вейдле средством обновления искусства. Однако, он был далек от какой- либо формы религиозного фундаментализма, не был склонен ни к «духовной цензуре>, ни к «воспитанию искусством». Читатель «Эмбриологии…», не знакомый с публицистикой Вейдле, вряд ли заподозрит его в предвзятости. Напротив, биологические метафоры словно подчеркивают «позитивный» характер исследования. «Биология» выступает у Вейдле как антитеза «математики», сложная жизнь стихотворения–организма против стихотворе- ния–схемы. Внутренний смысл биологической концепции искусства раскрывает мысль Вейдле, высказанная уже в тридцатые годы: «Природного потому и ищут, что оно приводит к сверхприродному». Отсюда и вывод статьи 1957 года, возвращающий читателя к проблемам духа: «Человек продолжает природу, не только, как ошибочно полагают, используя ее силы в собственном техническом созидании, но более непосредственным образом, имитируя ее, действуя, как она, передавая дыхание жизни придуманным им формам. Искусство — это новая природа, находящаяся на ином уровне бытия, но законы, которые ею управляют, это не новые законы. Природа узнает себя в искусстве, хотя дух и добавил ему нечто от себя, и, тем не менее, если духу суждено оставаться живым на земле, он не сможет отменить законов, которые являются законами жизни».

Вейдле никогда не последовал бы совету Бахраха — для примера ему был необходим именно 129–й сонет Шекспира. Его целью было показать — шаг за шагом, — как в процессе анализа Якобсона, позитивистски толковавшего понятия Духа и стыда и представившего Бога «осудителем, и в то же время искусителем человеческого рода», искажается смысл сонета, а вместе с тем повреждается его поэтическое качество. Таким образом, читателю подсказывался следующий вывод — о духовном, «человеческом» изъяне подобного метода. «Место действия его [Шекспира. — И. Д.] сонета — совесть, его личная и человеческая совесть <…>. Она не названа, но незачем ее и называть. И Дух, и стыд, и страсть, и блаженство, и обман блаженства, — обо всем этом ей ведать надлежит. По ее увещаниям и следовало бы вырвать из души то, что дух повергает во срам, все, о чем драматические двенадцать стихов нам повествуют. <…> Отчего же так странно, в этом случае, наука обошлась с поэзией, так криво ее истолковала да еще, в конце концов, и покривилась против собственной научности? Боюсь, что не скудость ее, а избыток, вместе со столь всегда для нее вредным самомненьем, тому виной». Именно совесть была для Вейдле ключевым понятием в размышлениях о поэзии, и потому глухота оппонента к этическому смыслу знаменитого стихотворения искренне поразила его: «Пусть зарождаются стихи во тьме; создаются и переживаются они в свете разума, в полноте слова, в его духовной, но включающей душу и тело, полноте. «Местожительство» их, в человечности нашей, правильней всего назвать совестью»[460].

После появления первых статей Иваск не раз говорил, что их следует издать по–английски, хотя это так никогда и не произошло[461]. Переведены были «Критические заметки…», причем именно первая их часть, посвященная критике Тарановского и Якобсона. Она была опубликована в начале 1975 года в журнале Soviet Studies in Literature. Обычно это издание печатало переводы советских работ, и появление статьи из эмигрантского журнала было сознательным отступлением от правила. Правда, публикацию сопровождал казус, демонстрирующий степень знакомства академической среды с автором статьи, — Вейдле был назван «эмигрантским польским исследователем литературы и критиком славянской словесности» [462]'. Вейдле так комментировал эту новость в письме Иваску: «Возьмите в библиотеке «Soviet Studies in Literature» vol X No 4 Fall 1974. Вы найдете там перевод моей статьи о Тарановском и Якобсоне. Топорный, грубый, на какой‑то не английский, а суб–литературный американский язык, но довольно точный и без малейших пропусков. Не знаю, напечатает ли этот странный журнал и вторые мои «Критические заметки». Но первые важней — из‑за Якобсона. Пожалуй, придется ему теперь ответить на мою критику, а не просто отмахиваться от нее, ругая меня» [463]*. Предполагался и еще один перевод — для выпуска издаваемого журнала «Sub‑Stance», посвященного дискуссии о структурализме[464]. Этот проект так и не осуществился, хотя текст был готов уже 10 сентября 1976 года.

Можно сказать, что Вейдле недоставало не просто единомышленников— многие его идеи разделял, к примеру, постоянный собеседник Иваск, — он страдал от изоляции в научном мире, от отсутствия союзников- ученых. Одиночество это на исходе его жизни отчасти разомкнул Е. М. Эткинд, эмигрировавший в середине семидесятых годов в Париж. Вейдле был уже знаком с его работами, ссылался на них в своих публикациях. Но личные отношения складывались медленно. 11 марта 1975 года он писал Иваску: «Некрасова не видел, Эткинда, м<ожет> б<ыть,> увижу в конце месяца. Но вообще «они» не спешат знакомиться с «нами»» [465]». Состоявшаяся через две недели встреча оставила впечатление почти гротескное, не предвещающее скорого сближения: «Вчера познакомился с Эткиндом на собрании памяти матери Марии. Он читал часть своего рассказа (!) о ней. Рассказ хорошо документированный и умелый, но не без примеси дешевки, типично советской. Сам — «душа общества» в стиле присяжных поверенных былого времени. Стихи читает хорошо, но с паузой перед каждой рифмой и кивком головы там же»[466]. Этот эпизод может казаться незначительным, но он обнажает проблему, давно заслуживающую анализа. В начале 1970–х годов русские, покинувшие страну после революции и Второй мировой войны, встретилась с новой волной эмиграции, прежде всего с интеллигенцией сформированной новыми условиями и мало соответствующей прежним представлениям. Неприятие интонаций и манер были следствием послереволюционного разделения культур и изоляции Советского Союза[467].

К концу 1975 года отношения ученых все еще не сложились[468]'*. В свое время попытку сблизить их предпринял Г. П. Струве: «Между прочим, во втором письме [к Е. М. Эткинду по поводу его книги «Записки незаговорщика», London, 1977. —И. Д.] я помянул всуе и Вас, и А. В. Бахраха. Дело в том, что я в самом начале нашего знакомства в 1975 г. очень советовал ему с Вами обоими познакомиться. И теперь, в связи с проявленным им и незнанием, и непониманием более ранних эмиграций, я упрекнул его за то, что он моему совету не последовал и вообще проявил, я бы сказал, предубежденно враждебное отношение к более ранним эмиграциям (для меня он как- то сделал исключение, м<ожет> б<ыть,> по рекомендации Игоря Криво- шеина). Он мне на это написал теперь: «С В. В. Вейдле и А. В. Бахрахом мне не удалось [?? — Г. С.] <в квадратных скобках текст Г. П. Струве. — //. Д.> познакомиться — они меня не звали к себе, а я не хотел навязываться людям, к<ото>рые и гораздо старше меня, и широко известньГ. Дальше он пишет, что Натали Саррот позвонила ему и пригласила его, и он был рад этому знакомству, оказавшемуся «весьма плодотворным». <…> В «Н<о- вом> Р<усском> Слове» книга пока даже не была отмечена. Вы не хотели бы туда написать — совсем откровенно?»[469].

Общий язык эмигранты находили постепенно. Можно предположить, что решающий шаг в этом направлении сделал Вейдле, а поводом к нему стало появление книги ленинградского ученого «Материя стиха», вышедшей в Париже в 1978 году. 5 ноября Вейдле написал письмо, после которого, очевидно, и установились его дружеские отношения с Эткиндом:

Дорогой Ефим Григорьевич, какую Вы прекрасную и умную написали книгу! <…> Неделю только и делал, что ее читал — с восхищением, не ослабевавшим и там, где я не совсем с вами соглашался. Потом перечел заново «Форму как содержание», полученную полгода назад [470]». А потом самого себя перечел, свои статьи в «Нов<ом> Журнале» после большого перерыва, около дюжины числом, от книги сотой до 116–ой, со зверской критикой, в последних двух, Лотмана и Якобсона (но ведь их‑то структурализм как раз и без человеческого лица; эту бесчеловечность его я и разоблачаю)[471]. А сегодня написал Гулю, прося его предоставить мне написать об этих двух ваших книгах большую статью, где я бы и моим старым статьям подвел бы кое в чем итог, а Вас отнюдь бы не бранил, а хвалил бы, пусть и не во всем с Вами соглашаясь. <…> В самом главном мы с Вами согласны. Очень упрощая, скажу: в оценке того, что немцы называют не Inhalt, а Gehalt, и что во всяком эстетическом формализме, структурализме испаряется бесследно. Радовался этому, Вас читая. А вот чему несказанно удивился, так это тому, что Вам 60; давал лет на 15 меньше, но сам от этого не помолодел. Я в 18–ом году уже университет (петербургский) два года как окончил, а родился (там же) за 23 года до этого. По университету «формалистов» наших милых не знал (на другом отделении учился), но позже (1921—1924) почти всех их знал. Больше всех милым находил Эйхенбаума. Знаком был с Жирмунским (а вот Гуковского, к сожалению, не знал)…

Когда перечитывал свои новожурнальные статьи (хотел я сделан» из них книгу «Эмбриология поэзии»), обнаружил, что у меня есть один набор их оттисков, с которым я мог бы расстаться. Если хотите, черкните мне словечко или позвоните 651—40—62. Подтвердите адрес, и я Вам этот набор пришлю.

Поздравляю Вас! Вы теперь в моих глазах один из немногих действительно выдающихся европейских знатоков стихотворства и интерпретируете Вы стихи образцово хорошо.

Дружески Ваш В. Вейдле[472].

Именно новая книга Эткинда, во многом созвучная идеям Вейдле, возвратила его к мысли собрать воедино свои статьи о поэтике. Этим Вейдле поделился с высоко ценившим его В. М. Сечкаревым, который еще в 1976 году выдвигал его кандидатуру на степень почетного доктора Гарварда и на помощь которого в публикации сборника можно было рассчитывать:

<…> я всегда считал, что необходимо их для того [чтобы издать книгой. — И. Д.] дополнить и переработать, а теперь, перечитав их, решил, что нет времени, и сил едва ли я для этого найду, а если б нашел, то издателя бы не нашел, но что стоило бы и офсетом их воспроизвести, как статьи, составившие под Вашей редакцией (и Кунстмана) вышедший сборник Эткинда. Внутренней цельности в них даже и больше, чем у него, ценных и плодотворных мыслей, по моему нескромному убеждению, отнюдь не мало, а кто их прочтет из тех, кому надлежало бы их прочесть? Там есть много мыслей, а отклика на них я еще нигде не встретил. Они требовали бы перевода, а кто журнальные статьи станет переводить? Вот и грусто мне уходить со света, зная, что семя, мною посеянное, даже и в землю не вошло.

Правда, написаны они очень не–академически, своевольно и (скажут) фривольно. «Аппарат» отсутствует. Одна главка («Бразильская змея» вообще, на первый взгляд, страница воспоминаний, да и только), а вместе с тем вовсе не легким чтением были они для читателей Н<ового> Ж<урна>ла <…>…Я прибавил бы лишь несколько страниц дополнений или разъяснений к отдельным главам, в конце книги.