On the Abundant Life

Поэтому вокруг этого центрального акта — освящения евхаристической жертвы, имеющего космическое значение, сосредоточиваются усиленные молитвы Церкви — за всю Церковь Святую, за всех людей, живых и умерших, за всю тварь [234]. «Мы молим и призываем Тебя, Благий и Человеколюбец», так взывает, напр., литургия Марка: «Помяни, Господи, Твою Святую, Единую Соборную и Апостольскую Церковь, что распространена от одного края земли до другого, помяни все народы и все стада Твои. Излей в сердца наши мир небесный и даруй нам мир жизни сей». Далее идет молитва о всех властях и о всем народе, о всех больных, страждущих, угнетенных, о скорбящих и о путешествующих. «Но и наше странствие в жизни сей сохрани, Господи, до конца безвредным и безбурным. Ниспошли обильно благие дожди на места, нуждающиеся в них. Обрадуй и обнови сошествием их лице земли, дабы она, зеленея, радовалась о каплях дождя… [235]. Напои борозды земли и преумножь произведения ее. Благослови, Господи, плоды земные, сохрани нас здравыми и невредимыми и уготовай их нам к посеву и жатве… Благослови и ныне, Господа, венец лета благости Твоея, ради странника и пришельца и ради всех нас, уповающих на Тебя и призывающих имя святое Твое» [236].

Сходные молитвы имеем и в других литургиях египетского типа  [237], и в древней «клшментовой» литургии [238]°, и в сирийской Ап. Иакова и производных от нее [239] и в чине Василия Великого. Вообще же пространное поминовение живых и умерших в молитвах, произносимых перед Дарами, обще всем последованиям обедни, как западным, так и восточным  [240].

Здесь находит свое выражение дух соборности, братской органической связи, объединяющий друг с другом в едином акте молитвы и благодарения Богу, всех верных — живых и усопших, всю Церковь — торжествующую и земную, и более того — даже всю тварь, и вместе с тем мистически и действенно объединяющий верных с единой «Главою тела Церкви, с начатком, первенцем из умерших» [241] и «Начальником жизни» — Господом, присутствующим в Евхаристических Дарах. Таким образом, в Евхаристии, которая есть момент наивысшего напряжения мистической жизни Церкви, со всею реальностью осуществляется и переживается основная идея Церкви, Церковного организма: «Одно тело и один дух, как вы и призваны в одной надежде вашего звания. Один Господь, одна вера, одно крещенье, один Бог и Отец всех, Который над всеми и чрез всех и во всех нас»  [242]. И, вместе с тем, в этом высшем проявлении единой жизни Церкви — в таинстве Евхаристии — уже предвосхищается новый миропорядок, грядущая полнота откровения славы, то Царство Бога, о котором говорит Апокалиптик: «Се скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними».

Итак, заключаем: Евхаристия есть поистине центральный нерв жизни Церкви. Здесь переживается присутствие Господа, прославленного, окруженного сонмами ангелов; здесь воспоминается и мистически воспроизводится Его смерть, согласно слову: «Сие творите в Мое воспоминание» … «Смерть Господню возвещаете»; здесь просветляется окружающая действительность, верные переносятся в иную — высшую плоскость бытия и предстоят со страхом и трепетом; здесь обожается человек, становится общником божественного естества, общником прославленных плоти и крови (σύσσωμοι και σνναΛμοι) Сына Божия; здесь вес мир как единая семья, призывается к восхвалению Господа, и за весь мир, за всю тварь приносятся молитвы перед Престолом славы. И, наконец, здесь в Таинстве Евхаристии, с особой силой мистически проявляется и осуществляется то всеохватывающее единство Тела Церкви, объединяющее в союзе любви дальних и ближних, Горнее и Дольнее — чрез Богочеловека (согласно словам Павла: «Он есть мир наш, соделавший из обоих одно и разрушивший стоявшую посреди преграду». «Ибо благоугодно было Отцу… посредством Его примирить с Собою все, умиритворив чрез Него, кровию креста Его, и земное и небесное»)  [243].

Господь распятый и страждущий, Он же есть, повторяем, Воскресший. Недаром, весть о воскресении проносится чрез всю литургию, особенно в воскресной службе. Отсюда то торжественно радостное настроение, которое при всем трепете царит в литургии. Господь приходящий к верным Своим, есть прославленный, воскресший Господь. Он преподает им Свое воскресшее прославленное Тело, и оно является для них залогом и их грядущего воскресения. Характерно для Евхаристии, как и вообще для религиозной жизни, жизни Духа раннего христианства, это соединение с одной стороны сознания близости, присутствия воскресшего Богочеловека, при том глубоко реального присутствия, с устремленностью вперед — к полноте грядущей Славы, к полноте приобщения к Вечной Жизни. Эта эсхатологическая струя неотъемлема от Таинства Евхаристии. Уже Иисус говорит ученикам за прощальной Вечерей Своей о «новом вине», которое Он будет пить с ними в Царстве Отца Своего [244]. И Павел напоминает верным: «Всякий раз, что вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он не приидет»  [245]. «Да придет благодать и да прейдет мир сей», возглашает уже древнейшая дошедшая до нас Евхаристическая молитва ранней общины [246]. Надеждами приобщения к Вечной Жизни, чаяниями «нетления», «бессмертия», будущего Царствия и полноты радования пред лицем Божиим дышут, как мы отчасти уже видели, и молитвы Православной Церкви перед Причащением и писания отцов об Евхаристии. В литургиях в «возносительной молитве» звучит ожидание грядущего пришествия Господа во славе. «Ты, Который еси и Который был, Который пришел и опять имеешь придти, Сидящий одесную Отца», — так молится, напр., древняя александрийская литургия Св. Григория при преломлении евхаристического хлеба [247].

Но уже теперь в Таинстве Плоти и Крови дано объединение Земного е Небесным, просветление земного естества, присутствие воскресшего и прославленного Сына Божия — Царя Славы. И мы имеем здесь не две различные струи, различные плоскости религиозной психики или две противоречащие друг другу точки зрения; Церковь воспринимает здесь одну единую религиозно–мистическую реальность, где снимаются грани времени, где открываются перед нами глубины Вечности, где будущее и настоящее претворяются уже в единую Вечную Жизнь, к которой мы, земные и грешные, прикасаемся в Таинстве Евхаристии. «Ибо, вот, входит Царь Славы, вот, жертва тайная совершена и дориносится. С верою и любовию приступим, да причастниками жизни Вечной будем. Аллилуия».

Эта просветленная жизнь — мы видели — наивысшее свое и адэкватное выражение находит в основной и центральной идее Православной Церкви, в идее свободной соборности, соборности любви. Это не сосредоточение внимания лишь на индивидууме, одиноко стоящем пред лицом Бога, субъективное суживание религии — черта протестантизма; здесь космичность, универсализм, великий организм Церкви, в принципе охватывающей уже весь мир. Тоже и в католичестве, но там с уклоном к юридическому формализму в восприятии идеи Церкви, при чем усиленно говорится о церковном «авторитете». Между тем, идея такого юридически формально обязующего авторитета чужда Православию [248]. Не об авторитете приходится тут говорить, а о великом всеобъемлющем потоке благодатной жизни, жизни Духа, жизни Церкви, где каждый верующий является струйкой в потоке, поскольку он принадлежит к Церкви, и он ощущает эту жизнь ее как ту внутреннюю благодатную стихию, которой он живет, и которая носит его и приподнимает его над самим собой и питает его духовно.

Продолжим дальше наше краткое сопоставление.

Радость воскресения, чаяния грядущего преображения всей твари и устремленность вперед к «откровению славы сынов Божиих» не суть достояние только Православного миросозерцания. Это, как мы видели, —органические и существеннейшие элементы уже в проповеди раннего Христианства. Но в Православной Церкви они запечатлелись и проявились с особой силой.

И для Римского католичества центральным моментом жизни Церкви, предметом горячего мистического устремления, бесконечного трепета, благоговения и любви, величайшим сокровищем и святыней является Таинство Евхаристии, в котором преображается тварь, ибо в нем «объединены дольнее и горнее, Земное и Небесное» [249]. И Римско–Католическая Церковь торжествует о воскресении Христа. Так, напр., в Великую Субботу при «благословении свечи» (benedictio cerei) диакон громко возглашает: «… Се ночь, в которой, разрушив оковы смерти, Христос победителем восшел от преисподней… О счастливая вина, ибо она дала нам такого Избавителя. О блаженная ночь… Сия есть ночь, про которую написано: и ночь просветится как день… Освящение ночи сей прогоняет преступления, омывает вины, возвращает чистоту падшим и радость печальным… ночь, в которую Небесное соединяется с Земным, с человеческим Божественное». И перед тем в так называемом «praeconium paschale»: «… Да радуется земля, озаренная бесчисленным блистанием и просветленная сиянием Вечного Царя … Да радуется и Матерь Церковь, украшенная блистаниями незаходящего Света» [250]. И для великих мистиков католичества мир просветляется сиянием славы Сына Божия — так для Франциска. Поэт и мистик Juan de la Cruz во всей твари видит «следы прохождения Божия», тварь озарена красотою Возлюбленного, т. е. воплощенного Слова, чрез акт воплощения Его и «чрез славу воскресения Его во плоти»  [251].

Опасность для католической Церкви заключается в склонности иногда к слишком легкому и преждевременному отождествлению Церкви на земле с царством Божиим, уже пришедшим в силе. Отсюда часто является опасность невольного и частью бессознательного обмирщения. Церковь невольно преподносилась тогда взору, как некое царство, принадлежащее в значительной степени к миру сему (а не только как начало освящения мира) и восприявшее поэтому по наследию некоторые черты великой империи древнего Рима с его гением культурного строительства и владычества. Отсюда и склонность к некоторой чрезмерной юридизации и рационализации в учении о Церкви и структуре ее и даже в учении о дарах благодати и о тайнах нашего спасения. Последнее время в рядах руководящих деятелей и богословов католичества проснулось все большее стремление к преодолению этого юридического подхода  [252]. За то в подвиге любви, в каритативно–сознательном служении Католическая Церковь изумительна и может служить примером всему Христианству.

Восточная Церковь, может быть, уступает Западной в количестве внешне–культурной работы и во влиянии своем на внешнюю жизнь. Но зато не было у нее такого искушения к обмирщению, которому поддалась Западная Церковь. .Православная Церковь созерцательнее, мистичнее и эсхатологичнее. Она не верит в устроение Царства Божия на земле, она не стремится к формальному подчинению мира, не к квиэтизму, не только к созерцанию зовет она, а к упорному нравственному деланию, к нравственному подвигу и борьбе, к неослабной и неустанной борьбе с «мироправителями тьмы века сего», и к созиданию мистического Тела Христова. Правда, эмпирических грехов много и у нас. И далее, та разница подхода, о которой говорилось, отнюдь не абсолютная, а лишь относительная: и в Католической Церкви мы имеем бесчисленные примеры высокого духовного подвига и внутреннего горения, независимые от каких бы то ни было внешних церковно–политических тенденций, и Католическая Церковь, конечно, не отреклась от ожидания грядущего Царства (Ср., напр., хотя бы «Откровение Божественной Любви» Юлиании из Норича).

Ярче и резче отличие от того миросозерцания, которое недавно еще господствовало в самых широких кругах протестантизма. Здесь царил, да отчасти еще и царит однобокий спиритуализм, особенно под влиянием идеалистической философии, при чем игнорируется значительность и ценность учения о восстании и преображении плоти в христианстве, игнорируется в значительной степени христианский реализм, столь неотъемлемый от ранней проповеди. Воскресение тела («Auferstehung des Fleisches», в символе веры — «Apostolicum» — принятом Лютеранскою Церковию) еще недавно смущало многих пасторов и представителей научно–богословской мысли протестантства так же, как оно смущало афинских философов времен Павла; оно представлялось плодом грубого, наивно–реалистического мышления и заменялось бледным 'бессмертием души в духе Платона [253] и деистов XVIII века. Воскресение Иисуса из мертвых, также, было неприемлемо для них в своем реализме, оно заменялось сентиментально–расплывчатыми размышлениями о благости Божией, о непреходящем значении Праведника, и это называлось «Wagnis des Glaubens». Мир тогда теряет глубину и религиозную значительность: или в духе имманентизма отрицается возможность преодоления космических законов естества, возможность окончательной победы жизни над смертью, окончательной отмены царства тления. Или же в духе однобокого спиритуализма отрицается метафизическая значительность и ценность конкретно–материального мира. А это является религиозным обеднением, ложной, дурной отвлеченностью, это есть не одухотворение мира, а отказ от полноты данной нам действительности и прежде всего отказ от основного благовестия христианства: «Слово плоть бысть» [254].

Мир просветлен во всей полноте своей, правда, еще в потенции, еще не открылась грядущая слава, но смерть и тление в принципе уже побеждены, уже сломлена их сила и неограниченное могущество над миром через воплощение и воскресение во плоти Сына Божия. Таков смысл ранней проповеди, такова вера Христианства. Взамен этого еще недавно давались суррогаты, которые гласят: «Der Sohn gehort nicht in das Evangelium hinein, nur der Vater gehort in das Evangelium hinein» [255], и которые сводят все Христианство — это учение о восстановлении падшего человека и человеком природы чрез реальное объединение Бога с человеком — к расплывчаторационалистическому морализму, без подъема, без горячности веры, без возможности религиозного вдохновения. Ибо все «смущающее», весь соблазн для мудрости мира, все вечнопарадоксальное, все неприемлемое для «мудрых и разумных» было удалено из этого укороченного, рационализированного Христианства. К нему уже не могут быть отнесены слова Павла: «… мы же проповедуем Христа распятого, для иудеев соблазн, для эллинов безумие». Ибо «юродство проповеди» (μωρία τον κηρχτματος) было прекращено, ликвидировано, не представляло уже опасности. Это новое Христианство было благонамеренно, рассудочно, согласуясь с эволюционным имманентизмом; ничего соблазнительного и таинственного в нем уже нет [256]. Представители этого протестантско–рационалистического «не–христианства» (иначе его назвать нельзя, ибо оно не есть историческое Христианство, с его основоположной верой в «Сына Божия, пришедшего во плоти», скорее его предком или прототипом может считаться эвионитство) стоят в сцене Ареопага на стороне не Павла, а тех эллинских мудрецов, что с высоты своей мудрости насмешливо горделиво отвергли его благовестие. Гордые своим историческим знанием и своей неокантианской или расплывчатой эклектико–идеалистической философией, представители «неохристианства» со снисходительной улыбкой отвергали или еще отвергают эти «наивно–мифологические представления», то, что для Эллинов является безумием: «Христа Божию силу и Божию премудрость». И еще хуже: они не отвергают, но подменяют истинного Христа своим квази–историческим Христом Который никогда не был предметом Христианской Веры. Слова Тертуллиана: «Natus est Dei Filius: non pudet, quia pudendum est; et mortuus est Dei Filius: prorsus credibile est, quia ineptum est; et sepultus resurrexit: certum est, quia impossibile est» — для них дики и непонятны и возбуждают лишь сострадательно–презрительную улыбку.