Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
В парадоксальном несоответствии с этим чувством своего одиночества в мире находится организаторская и общественная, а также писательская активность Бердяева, не убывавшая на протяжении всей его жизни. Приехав в Берлин, он при поддержке Министерства иностранных дел Германии тотчас же воскрешает ранее основанную в Москве Вольную академию духовной культуры. Переселившись в Париж — немедленно начинает издавать учрежденный несколькими годами ранее в России журнал «Путь». Уже вскоре журнал объединяет виднейших русских философов христианского и метафизического направления. В Кламаре собираются не только русские эмигранты, но и философы, писатели и политики других народов. В комнатах Бердяева бывало тесно, люди стояли группами и дискутировали, и везде, где шел громкий спор, слышен был голос философа. В Кламаре, и не только на квартире Бердяева, но и на собраниях Соловьевского общества или Вольной академии духовной культуры, все происходило так же, как когда-то в Москве. Кто-нибудь, прежде не знакомый и лишь теперь представленный Бердяеву как председателю на собрании или хозяину дома, ни за что на свете не догадался бы, что тот чувствовал себя словно бы отсутствующим (так сам он пишет), даже принимая активнейшее участие в жизненных событиях.
Почему же он, одиночка, был так активен в столь чуждом ему мире? Он отвечает на этот непростой вопрос. Он сознавал, что многое теряет, без всякого удержу изливая душу, растрачиваясь на пустые дела, однако считал, что его душе это необходимо. В «Записных книжках» (пока не опубликованных), которые мне довелось читать, он отмечает, что отвращение ко всему, что творится в объективном мире, не побуждало его к бегству, а будило волю побороть этот мир. Здесь виделся ему уход в себя и — что, наверное, еще важнее — помещение мира в имманентном нашему «я» бытии. Отрицая, таким образом, что мир есть объект, то есть нечто, отдельное от «я», Бердяев тем самым открывал подлинное лицо мира. Теперь это уже не мир Аримана, не тюрьма для человека, которую нужно разрушить, — это мир, покоящийся в Боге, мир, который может пониматься как саморазвитие Бога.
Бердяев отдавал себе полный отчет в логической несоединимости этих точек зрения, но его это не смущало. «Законы логики, — гласит его парадоксальная формулировка, — есть болезнь бытия».[56] Опираясь на манихейский дуализм, некоторые учения мистического гнозиса, но главным образом на Якоба Бёме, он настойчиво проводит мысль о неизбежно антиномическом характере любого мало-маль- ски глубокого познания и выражения. Но он не желает называться дуалистом. Ему предпочтительнее именование монодуалиста и даже моноплюралиста.
Свои антиномические суждения Бердяев выражал не только в афористической форме, как случайные исповедальные высказывания. Во многих книгах он выстроил на их основе своеобразную теорию познания. Он хотел быть не алогичным, а, как свойственно многим мистикам, транслогичным.
Теория познания Николая Бердяева. Объективация и символизм
Теория познания Бердяева представляет собой сознательный отказ от западноевропейской теории познания, и в частности от кантианской. Главный труд Бердяева в этой области — «О назначении человека. Опыт парадоксальной этики» (немецкий перевод вышел в 1935 году) открывается следующими рассуждениями: «Я не собираюсь начинать по немецкой традиции с гносеологического оправдания. Я хочу начать с гносеологического обвинения, вернее, с обвинения гносеологии. <...> Кто отдал свои силы гносеологии, тот редко доходит до онтологии». Отправной точкой бердяевского философствования, которое должно привести к онтологии, является убеждение в том, что современная философия, насквозь рационалистическая, рабски покорная доказательствам и претендующая на сверхличное, общее значение, есть результат грехопадения, то есть экзистенциального отрыва человека от Бога, а значит, раздвоение и самоотчуждение человека. Если бы грехопадение не произошло фактически, процесс познания в области духа был бы столь же естественным, как процесс дыхания в области физического существования. Но поскольку грехопадение произошло, познание стало трудноразрешимой проблемой.
Центральным в бердяевской гносеологии является следующий тезис: «Дух во мне есть все бытие, другого покоящегося в себе, отделенного от меня <бы- тия> нет. Допускать такое бытие — произвол и иллюзия». Из этого тезиса следует, что адекватное познание бытия возможно лишь до тех пор, пока познаваемое имманентно познающему «я», не изгоняется из него, будучи приниженным до отдельного от «я» предмета. Это понимание ситуации и акта познания не позволяет Бердяеву называть, как издавна принято в языке философии, познаваемое бытие любого рода объектом познания. Ведь оба понятия — предмет и объект — охватывают познаваемое, покоящееся в себе бытие, не зависящее от «я». Думаю, мы интерпретируем взгляд Бердяева углубленно, но вполне правильно, если сформулируем его так: познаваемое никогда не должно пониматься как нейтральное «оно» и всегда должно пониматься как «ты», живущее в «я». Любопытный свет проливает на эту теорию высказывание Бердяева о том, что правильный акт познания встречается, скорее, у детей или дикарей, о чем пишет Леви-Брюль, но не у философов, которые исходят из предпосылки, что открывающийся им мир вещей и событий есть изначальная данность, а не результат раскола духовного «я» на субъект и объект, при котором бытие имманентного «я» изгоняется во «внешнее» пространственно-временной действительности. Акт, в ходе которого бытие становится объектом, Бердяев называет объективацией. Слово это вызывает кривотолки даже в родном русском языке, при переводе же на немецкий и вовсе вводит в заблуждение, так как Objektivierung означает не только превращение чего-то в объект, но одновременно и то, что это «что-то» приобретает характер объективного. Как раз это второе значение немецкого слова ни в коем случае не должно приниматься во внимание, когда речь идет о бердяевской «объективации», ибо изгнание бытия из духовного «я» лишает изгнанное бытие объективного характера, делает его совершенно субъективным. К счастью, на немецком языке можно выразить другим словом то, что разумеет Бердяев под объективацией, хотя термин этот и имеет несколько искусственный вид: Verobjektung. При объективации мира мир поневоле субъективируется, так как, согласно Бердяеву, объективность может быть лишь там, где дух и бытие образуют нераздельное единство: «Дух во мне есть все бытие, и другого не существует».
В более позднем и более зрелом с точки зрения гносеологии сочинении — «Я и мир объектов» подход Бердяева к проблеме познания становится существенно более глубоким и ясным. Заметно, что автор этой книги очень серьезно изучил Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля, после чего и пришел к новому, сугубо позитивному взгляду на этих философов, прежде всего Канта, чей методологический порядок Бердяев поначалу радикально отвергал, считая полицейским режимом. Теперь он одобряет великое достижение Канта — окончательное преодоление «объективизма греческой и схоластической философии». Лишь начиная с Канта и его «Критики чистого разума» «центр тяжести был перенесен с объекта на субъект, и в субъекте начали искать разгадку бытия». Бердяев приемлет теперь учение Канта о том, что пространство и время, субстанция и каузальность принадлежат не объективной действительности, а познающему субъекту, и для его собственной теории познания они служат важными опорами. Однако в априоризме Канта Бердяев видит лишь частичное подтверждение его главного тезиса — что все бытие можно отыскать в разуме человека. Этим учением он не удовлетворен. Он не только хочет обосновать в познающем «я» формы и структуры мира, но и понять, исходя из «я», мир как целое, его бытие и становление.
Критикуя кантовскую теорию познания за то, что она не содержит этого максималистского положения, Бердяев упрекает Канта, а в конечном счете и весь немецкий идеализм: все его представители пытались найти дух, порождающий и сохраняющий мир, не в конкретной индивидуальной личности, а в абстрактной философской конструкции. У Канта это трансцендентальная апперцепция, у Фихте — абсолютное «я», у Гегеля — мировой дух, у Риккерта и других неокантианцев — эпистемологическое «я». Ошибка, унаследованная немецким идеализмом от Лютера, состоит в игнорировании человека, считает Бердяев. У Лютера благодать есть единственное начало всей религиозной жизни; аналогично и в идеалистической философии подлинный исток истинного познания есть абсолютный разум. Философию нужно освободить от «субъективистического присутствия человека» — «предоставим человека психологии». Бердяев опять и опять повторяет, что проблема человека никогда не понималась немецким идеализмом глубоко, никогда не имела в нем и правильного решения. Факт «взаимодействия двух природ — божественной и человеческой», проблема богочеловечества, составляющая основу всех теорий познания, ни Лютером, ни в немецкой философии никогда не была увидена по-настоящему правильно.
Столь неслыханно высокое требование Бердяев предъявляет каждому познавательному акту, но в первую очередь — философии, ибо понимает ее как непосредственное выражение религиозного опыта. Задача человека — своей свободе, основанной в богочеловечестве, найти применение во всех деяниях своего духа и тем самым продолжить сотворение мира. Однако философ, полагает Бердяев, искони был существом, чьей свободе постоянно что-нибудь угрожало и чью самостоятельность никогда не признавали. В Средние века его пыталась поработить теология, в Новое время — наука. Бердяев пишет в «Смысле творчества»: наука есть порабощение и унижение духа, ибо она втискивает дух в категорию необходимости; это классическое выражение потери свободы в духовном творческом процессе.
Между тем, если сегодня дух порабощен наукой, это не значит, что исчезло его порабощение теологией: оно лишь изменило свою тактику, приняв обличье протестантизма. Это доказывает тот факт, что великие философские системы немецкого идеализма сформировались главным образом под влиянием протестантизма. Русское православие Бердяев считает менее опасным, чем обе западноевропейские конфессии, ведь по своему характеру оно гораздо менее назидательно. Впрочем, эту мысль высказал первый русский религиозный философ Хомяков, которого следует признать одним из важнейших духовных отцов Бердяева. Как известно, согласно Хомякову, христианство представляет собой не учение и не институцию, а таинственное живое единство истины, любви и свободы. В том, что Бердяев отдает предпочтение православию, отражается не только то, что он отстаивает независимость философии от теологии, но и независимость христианства от любых вторжений рационализма в его таинственную суть. О том, как яростно он защищал ее, свидетельствует такое парадоксальное утверждение: хотя Фома Аквинский, без сомнения, христианин более глубокий, чем Кант, учение Канта все же более христианское с точки зрения структуры, чем рационалистическая метафизика томизма, так как она полагает, что духовное бытие является не трансцендентной предметностью, а реальностью, покоящейся в имманентности человеческого «я», недоступной разуму, как «вещь в себе».
Таковы важнейшие принципы бердяевской теории познания. Но какими виделись ему возможности сообщения другим людям об опыте бытия? Этот вопрос Бердяев подробно рассматривает во второй главе одного из значительнейших своих трудов — «Философия свободного духа». Обратимся к этому сочинению.
Символизм как метод философского познания
Прежде чем приступить к анализу бердяевского понятия символа, а это понятие в его книгах представлено целым рядом оттенков и всевозможных вариаций, надо уяснить себе, как Бердяев пришел к своему пониманию символа. Ведь в философии того времени понятие символа еще не имело «прав гражданства». Даже Соловьев, который, как я попытался показать, является представителем школы символизма не только как поэт, но и как мыслитель, никогда не считал свою философию философией символизма. Окончательно разобраться в этом вопросе я попытаюсь в следующем очерке, подробно остановившись на эстетике символизма, которую представляет в первую очередь творчество Вячеслава Иванова. Покамест ограничусь лишь одним замечанием: понятие символа у Бердяева надо считать терминологическим заимствованием из комплекса идей Вяч. Иванова. Однако это заимствование произошло лишь потому, что после ужасов революции 1905 года вся мыслящая Россия внезапно осознала недостаточность марксистской идеологии и эстетическую неполноценность вскормленных марксизмом, идеологически заостренных произведений писателей, группировавшихся вокруг Горького. Многословный натурализм этих литераторов вдруг оказался ка- ким-то убогим. Твердость убеждений в их речах и декламации обернулась ложью, ибо в жизни обнаружилось несказанное, а несказанное поневоле прибегло к символическому жесту. И возник новый мир русского XX века, в эмиграции получивший название Серебряного века. Но обратимся к анализу бер- дяевского понятия символа. Неотъемлемым условием символистского метода познания Бердяев считал двоемирие. Если бы не существовало двух миров, поясняет Бердяев, понятие символа не имело бы никакого смысла. Но оно не имело бы смысла и в том случае, если бы между двумя мирами отсутствовала связь. По Бердяеву, связь между ними существует, — символический познавательный акт и есть наведение моста между природной жизнью человека и миром духовного бытия. Само собой разумеется, эти два мира отнюдь не равноценны. Истинное бытие обитает лишь в духе. Природный мир — это лишь отражение и силуэт духовного бытия, человек как природное существо лишен значительности и глубины. Свое истинное значение и полную реальность человек обретает лишь как образ и подобие Бога, то есть как символ. Можно сказать, наверное, и как икона, в которой живет Бог. Из всего этого следует, что сущность познания в символизме состоит в религиозном истолковании природной и исторической действительности.