Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Бердяев разграничивает — и тут он верный последователь Вяч. Иванова — религиозный символизм и символизм идеалистический. В отличие от религиозного идеалистический символизм основан на убеждении в «безнадежной разобщенности двух миров». Акт познания в религиозном символизме осуществляется в онтической сфере бытия, тогда как в идеалистическом символизме он возможен лишь в чисто психологической сфере. Поэтому религиозные символы — это «обязательные знаки самой первожиз- ни»,' так Бердяев иногда именует бытие духа, а идеалистические символы — лишь формы сообщений, образы сообщений человека другим людям. С точки зрения идеалистического символизма, какое бы то ни было наведение мостов в мир абсолютного, внеисто- рического бытия — иллюзия. Язык религиозного символизма и, соответственно, свой язык Бердяев считает таким языком, который едва ли понятен со- временному человечеству. Ему привычен лишь субъ- ективно-психологический способ выражения, свойственный идеалистическому символизму.
Итак, мы показали, что первоначально враждебное отношение Бердяева к Канту настолько изменилось в поздних трудах, что он начал видеть в Канте своего единомышленника, ведь и Кант отвергал на- ивно-реалистические теории познания античности и средневековья. Однако запоздалое признание Канта ничуть не мешало Бердяеву критиковать кантовский трансцендентализм. Бердяев, правда, с одобрением отмечает, что Кант «преодолел объективизм греческой и средневековой философии, перенеся центр тяжести с объекта на субъект, и начал в субъекте искать разгадку бытия». Но в то же время он порицает Канта за то, что тот перенес во внутреннее пространство «я» формы познания — пространство и время, субстанцию и каузальность, но не содержание абсолютного бытия. Это содержание у Канта остается в пределах противоречивого понятия «вещи в себе», недоступной человеческому познанию. А для Бердяева — представителя религиозного символизма — важнее всего как раз принципиальная познаваемость духовного бытия. Бердяев называет Шлейермахера жертвой кантовского учения о непознаваемости абсолютного бытия, мира как «вещи в себе», ибо Шлейермахер йизвел религиозное переживание до уровня простого чувства человеческой зависимости от Бога. Также и, наверное, более правомерно считает он жертвой кантианства Огюста Сабатье, создателя фидео-символизма, согласно которому лишь голос совести является подлинным откровением Бога.
В полном противоречии со всем, о чем говорилось выше, находятся размышления Бердяева, изложенные им в книге «Дух и реальность». Она вышла спустя десять лет после «Философии свободного духа», вначале на французском языке и только в 1949 году в немецком переводе. Важнейшая ее глава с точки зрения интересующего нас вопроса — «Объективация духа. Символизация и реализация». Поначалу мы находим здесь все те же соображения о смысле и сущности символистского познания. Но далее в рассуждениях вдруг начинают мелькать фразы и формулировки, прямо противоположные всему, что говорилось прежде: отношение к понятию символизма здесь исключительно негативное. Столь существенное прежде различие между символизмом религиозным и символизмом идеалистическим Бердяев теперь обходит молчанием. Все описания символов, какие есть в этой маленькой книжке, выдержаны в таком духе, что к религиозному символизму их вовсе невозможно отнести. Все они отличаются идеалистической субъективностью. Это, наверняка безотчетное, снижение понятия символа выражается еще и в следующем: Бердяев часто подчеркивает, что имеет в виду «только» символизм или «общепринятый» символизм, придавая тем самым понятию символизма политический оттенок и полемический социологический смысл.
Если в прежней концепции 1927 года понятия объективации и символизации были различными и даже противоположными друг другу, то теперь, в 1937 году, они означают в конечном счете одно и то же. Нет речи о том, что в символизме происходит исправление тех бед, что принесла объективация, что символизм вновь возводит мост, ведущий к реальной экзистенции, к абсолютному бытию, к духу в человеческом «я», тот мост, который разрушила объективация. Теперь путь символизма не ведет к реальности; напротив, он уводит прочь от нее, теперь объективация и символизация абсурдным образом полностью совпали. «Объективный дух, — пишет Бердяев в работе «Дух и реальность», — есть лишь символика духа. <...> ...В объекте есть лишь символ реальности. ...В объективации... не может быть ничего реально-священного, а лишь символика священного».
Конечно, строгая логика никогда не входила в число достоинств бердяевского мышления (он же сам называет логику болезнью бытия), но нельзя не задуматься: как же он пришел к своей новой концепции? В его философском развитии невозможно отыскать теоретических оснований для переоценки важнейших понятий. Это подтверждается и тем фактом, что в поздних работах Бердяев снова возвращается к своему старому пониманию символа. Стало быть, надо искать основания где-то за пределами чисто философской области. Как мне кажется, найти их нетрудно, если принять во внимание год, когда создавался «Дух и реальность», — 1937-й. Гитлер четвертый год у власти в Германии, уже явственной стала его жажда завоеваний. Бердяев — радикальный русский интеллигент с социал-демократическим прошлым, ученик Соловьева, то есть убежденный семи- тофил, писал «Дух и реальность» в состоянии глубочайшего нравственного возмущения. Ненависть к Гитлеру распространилась у Бердяева — что при его темпераменте вполне понятно — на мифологический антураж и символистскую риторику германского фюрера. Что ни день Бердяев волей-неволей слышал пышные речи, в которых упоминались знамена и мундиры, военные эмблемы и прочий декорум. По всей Германии гремела эта якобы символистская гитлеровская болтовня. В своей яростной атаке на нее Бердяев воспринял кое-что из фразеологии врага. Вот что он писал, оставляя в стороне свое собственное прежнее определение символа: «Власть всегда носит на себе символы и знаки и требует к себе символического отношения... Война организуется через символы и знаки. Формы, ордена, условные обращения — символичны, а не реалистичны». А далее уж совсем странные слова: «Царь — символ, генерал — символ, папа, митрополит, епископ — символы, всякий иерархический чин — символ». У них нет никакого соответствия в реальности. «В отличие от этого реальны святой, пророк, гениальный творец, социальный реформатор», и в символах они не нуждаются. Антропологическая и социологическая истинность этих утверждений крайне сомнительна, так как речь идет никак не меньше чем о том, что реформатор общества, заняв пост министра, в тот же миг перестает быть реальным, — так же и благочестивый монах, ежели уговорят его принять сан епископа. Чрезвычайно странное утверждение. Хотя можно, конечно, предположить, что Бердяев как раз и пришел к мысли, что логика есть болезнь бытия, потому что его мышление было особенно подвержено этой болезни. Интересно и непременно должно быть учтено, что, при всей абсурдности этого утверждения, оно не страдает отсутствием смысла, если рассматривать его как изречение символического характера. То, что символы, как пишет Бердяев в «Духе и реальности», никак не связаны с реальностью, а реальность — с символами, в экзистенциальном плане означает в конечном счете, что Бог покинул мир и к тому же взорвал за собою все мосты. Любая символическая риторика — только обман и иллюзия. Кресты и звезды существуют лишь на офицерских мундирах, и это издевательство над Крестом, Голгофой и звездами небесными.
С точки зрения методологии не подлежит сомнению, что Бердяев мог бы найти выражение для тех познаний, которые приобрел к 1937 году, и не отступая от своего учения о форме познания, представленной религиозным символизмом. Но это не отвечало бы стилю бердяевского философского радикализма. Ницше призывал философствовать молотом. Бердяев нередко философствует, пуская в дело взрывчатку. И этот стиль мышления взорвал его понятие религиозного символизма.
Надо более подробно проанализировать эти связи, иначе мы не будем вправе относить понятие религиозного символизма ко всему творчеству Бердяева.
Христианство как центральный символ бердяевской философии истории
Если сегодня кто-нибудь в беседе с образованными европейцами заметит ненароком, что Бердяев понимал христианство как символ, можно не сомневаться: эти слова будут поняты превратно. Понаторевшие в толкованиях Священного Писания богословы в слове «символ» услышат, разумеется, «только символ», а мысль Бердяева поймут как отрицание исторической действительности и метаисторической реальности христианства. Удивляться такому пониманию, совершенно неправильному, Бердяев был бы не вправе — он же сам констатировал в «Кризисе философии свободного духа», что религиозный символизм сделался совершенно чуждым современному человеку, который способен уразуметь лишь идеалистический символизм. А для последнего христианство представляет собой не что иное, как закрепленное в образе и понятии коллективное или, выражаясь на средневековый лад, симфоническое переживание людей Запада.
Такому — неверному — пониманию способствует еще и то, что он часто использует малоупотребительные в современной церковной литературе понятия «миф» и «символ». Нужно хорошенько освоиться в бердяев- ских словесных лабиринтах, чтобы не упустить важной черты: нередкое в русской теологии нежелание признавать системы совсем не подразумевает непризнания догматов, и точно так же непризнание догматов как понятий еще не значит, что отрицается их символическое содержание. Еще важнее ясно представлять себе, что понимание христианства как символа отнюдь не есть разрушение всего массива исторической науки и исторического опыта. Бердяев абсолютно внятно и ясно утверждает («Философия свободного духа», глава 1): «Христос родился, умер и воскрес не только в глубине духа., но и в природ- но-историческом мире». Это настолько важный факт, что Бердяев тут же снова выражает эту мысль почти в тех же выражениях: «Рождение Христа, Его жизнь, крестная смерть и воскресение — подлинные факты природного мира. То, о чем рассказано в Евангелии, подлинно совершилось в истории, в пространстве и времени». Из этих слов мы можем заключить, что вера Бердяева ничем не отличается от веры крестьянки, которая молится в сельской церкви, или от веры благочестивого монаха. Речь идет не об отрицании церковного христианства, а об углублении его, не о «только символе», а о «также символе», и природ- но-историческая реальность страстей Христовых не отрицается, а возвышается. Осмелюсь, с целью разъяснения позиции Бердяева, высказать мысль, что он и Бога сознавал в себе как религиозного символиста, который, однако, в отличие от великих художников человечества изъяснялся не с помощью понятий и образных выражений, но в форме исторических событий являл человечеству откровения о своей жизни, своем творчестве и своих страданиях. Правильно истолковать откровения Бога — великая задача христианской философии истории. Решить ее под силу лишь людям, которые пребывают в постоянной связи с Богом, а так как для Бердяева Бог пребывает в вечном становлении, то Бог вследствие этого является зависимым от людей. По мнению Бердяева, не только художник, но и философ — теург, то есть существо, исполненное Бога; как таковое оно участвует в дальнейшем творении. Эта антропологическая идея объясняет и непрестанные старания Бердяева возвысить человека до Бога. Очень интересна в связи с этой темой малоизвестная статья Бердяева «Кризис протестантской теологии и Русская православная церковь». Он с глубочайшей симпатией пишет о радикальном отказе диалектической теологии от либерализма и о религиозно-философском направлении в немецком идеализме, стремящемся представить христианство как культурный феномен. Однако далее в этой же статье Бердяев порицает Карла Барта и его школу именно за то, за что критиковал и эпистемологию Канта, и трансцендентальный идеализм — за унижение человека. У Барта Бердяев усматривает унижение человека в том, что этот философ, ведущий теоретик протестантизма, в точности как в свое время Кьеркегор, отрицает любую имманентность и тем самым — всякую возможность спонтанного обращения человека к Богу. Согласно Барту, существует возможность движения в направлении от Бога к человеку, но не наоборот, не от человека к Богу. У протестантских теологов-диалектиков человек не восходит к Богу, а унижается перед ним. И богоподо- бие человека перестает быть главным содержанием христианства. Этой тенденции современной протестантской теологии Бердяев противопоставляет взгляд Достоевского, который в центре всей мировой истории помещает человека. Воззрения писателя Бердяев подробно изложил в книге «Миросозерцание Достоевского». Сам же он, мистик и экзистенциалист, не признававший иного бытия, кроме бытия духа в своем собственном «я», был начисто лишен этого дара — непосредственно высказываться об абсолютном бытии, которое он носил в себе самом. Трудно вообразить себе Бердяева, сочиняющего религиозные гимны, как Симеон Новый Богослов, или проповеди, как Мейстер Экхарт, или трактаты наподобие «Одеяния духовного брака» Рейсбрука. Он не смог бы создать, впрочем, и чего-то похожего на «Легенду о великом инквизиторе» Достоевского или на «Антихриста» Вл. Соловьева. Свои глубочайшие постижения и переживания он умел выражать лишь в философской форме, уповая на то, что его понятия будут восприняты как поселенные в логике символы, как «именования мистических фактов». С известной оговоркой можно утверждать, что философия Бердяева была не столько философией, сколько теологией христианства, которое переживалось им сугубо личным образом. В этой теологии выделяются три области. Первая, центральная, — своего рода система, несущими столпами которой являются Бог, свобода и зло. От этого религиозно-философского центра изливается сверхъестественный, метаисторический свет на вторую, преимущественно историческую, область. К этой области относятся такие работы Бердяева, как книга о Достоевском, «Константин Леонтьев», «Русская идея», «Истина и ложь коммунизма» и др. К третьей, окраинной, области можно отнести все работы, в которых Бердяев выступает как публицист, автор статей о культуре и политике. Он очень серьезно относился к данной стороне своей деятельности, ибо публицист, по мнению Бердяева, это мирской пророк, и его задача — предостерегать народы и времена, ставить перед ними непреложные требования.
Разумеется, эта триада — лишь принцип внешней систематизации. А по существу каждое слово Бердяева исходило из глубин его сердца, в котором, как в темной воде колодца, отражались разнообразнейшие проходившие мимо фигуры. Подобно многим русским людям в начале XIX столетия, Бердяев в большой мере был наделен даром, сравнимым с чувствительностью сейсмографа.
Религиозно-философская система Бердяева: Бог, свобода и зло
У записных книжек писателей есть преимущество перед напечатанными сочинениями и дневниками, которые ведутся с мыслью о позднейшем опубликовании, — они более непосредственны. Это свойственно и записным книжкам Бердяева. Заметки он делал лишь для себя, часто второпях; то же относится и к записям разговоров с Бердяевым, оставленным его друзьями. Короткие, выдержанные в лапидарном стиле откровения, в них не чувствуется оглядки на будущего читателя, они производят сильное впечатление, — «я» Бердяева предстает словно полностью обнаженным перед абсолютным бытием.
Главная мысль однодума Бердяева, занимавшая его всю жизнь, — мысль о Боге. В своих записках он говорит о Боге даже там, где предмет речи, по всей видимости, не связан с Богом. «Прежде всего я люблю Бога, правду и свободу духа, я люблю их больше, чем кого-то из людей». «Только Богу я могу отдаться целиком, только Ему — доверять абсолютно». Доверие к Богу возрастает в творческом познании Бердяева почти до чувства своей тождественности Богу. В творческом акте, пишет Бердяев, он чувствует, что его «я» «выше любого не-„я". „Я" — божество». Поэтому Бердяеву, не без основания, ставили в упрек, что свое «я» — точнее, дух, присущий его «я», — он отождествлял со Святым Духом, третьим лицом Троицы. Оборотная сторона этой связи мистика и философа с Богом — полное отчуждение от реального мира, в котором все мы живем. Выше я приводил высказывания Бердяева: мир «безбожен и не Богом сотворен... „мир" должен сгореть, он аримановой природы», а также полностью противоположные по смыслу: «Мир совершенно божествен, он есть саморазвитие Бога». Но в творчестве Бердяева в полную силу звучит, собственно говоря, лишь первое из этих утверждений. Второе по большей части умалчивается и лишь как бы иллюстрирует «монодуалистический» стиль некоей системы. Бердяеву неведомы благоговение перед миром, радость жизни, наслаждение творчеством. Дух его философии — трагический дух в религиозном понимании этого слова.