Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Христианство как центральный символ бердяевской философии истории
Если сегодня кто-нибудь в беседе с образованными европейцами заметит ненароком, что Бердяев понимал христианство как символ, можно не сомневаться: эти слова будут поняты превратно. Понаторевшие в толкованиях Священного Писания богословы в слове «символ» услышат, разумеется, «только символ», а мысль Бердяева поймут как отрицание исторической действительности и метаисторической реальности христианства. Удивляться такому пониманию, совершенно неправильному, Бердяев был бы не вправе — он же сам констатировал в «Кризисе философии свободного духа», что религиозный символизм сделался совершенно чуждым современному человеку, который способен уразуметь лишь идеалистический символизм. А для последнего христианство представляет собой не что иное, как закрепленное в образе и понятии коллективное или, выражаясь на средневековый лад, симфоническое переживание людей Запада.
Такому — неверному — пониманию способствует еще и то, что он часто использует малоупотребительные в современной церковной литературе понятия «миф» и «символ». Нужно хорошенько освоиться в бердяев- ских словесных лабиринтах, чтобы не упустить важной черты: нередкое в русской теологии нежелание признавать системы совсем не подразумевает непризнания догматов, и точно так же непризнание догматов как понятий еще не значит, что отрицается их символическое содержание. Еще важнее ясно представлять себе, что понимание христианства как символа отнюдь не есть разрушение всего массива исторической науки и исторического опыта. Бердяев абсолютно внятно и ясно утверждает («Философия свободного духа», глава 1): «Христос родился, умер и воскрес не только в глубине духа., но и в природ- но-историческом мире». Это настолько важный факт, что Бердяев тут же снова выражает эту мысль почти в тех же выражениях: «Рождение Христа, Его жизнь, крестная смерть и воскресение — подлинные факты природного мира. То, о чем рассказано в Евангелии, подлинно совершилось в истории, в пространстве и времени». Из этих слов мы можем заключить, что вера Бердяева ничем не отличается от веры крестьянки, которая молится в сельской церкви, или от веры благочестивого монаха. Речь идет не об отрицании церковного христианства, а об углублении его, не о «только символе», а о «также символе», и природ- но-историческая реальность страстей Христовых не отрицается, а возвышается. Осмелюсь, с целью разъяснения позиции Бердяева, высказать мысль, что он и Бога сознавал в себе как религиозного символиста, который, однако, в отличие от великих художников человечества изъяснялся не с помощью понятий и образных выражений, но в форме исторических событий являл человечеству откровения о своей жизни, своем творчестве и своих страданиях. Правильно истолковать откровения Бога — великая задача христианской философии истории. Решить ее под силу лишь людям, которые пребывают в постоянной связи с Богом, а так как для Бердяева Бог пребывает в вечном становлении, то Бог вследствие этого является зависимым от людей. По мнению Бердяева, не только художник, но и философ — теург, то есть существо, исполненное Бога; как таковое оно участвует в дальнейшем творении. Эта антропологическая идея объясняет и непрестанные старания Бердяева возвысить человека до Бога. Очень интересна в связи с этой темой малоизвестная статья Бердяева «Кризис протестантской теологии и Русская православная церковь». Он с глубочайшей симпатией пишет о радикальном отказе диалектической теологии от либерализма и о религиозно-философском направлении в немецком идеализме, стремящемся представить христианство как культурный феномен. Однако далее в этой же статье Бердяев порицает Карла Барта и его школу именно за то, за что критиковал и эпистемологию Канта, и трансцендентальный идеализм — за унижение человека. У Барта Бердяев усматривает унижение человека в том, что этот философ, ведущий теоретик протестантизма, в точности как в свое время Кьеркегор, отрицает любую имманентность и тем самым — всякую возможность спонтанного обращения человека к Богу. Согласно Барту, существует возможность движения в направлении от Бога к человеку, но не наоборот, не от человека к Богу. У протестантских теологов-диалектиков человек не восходит к Богу, а унижается перед ним. И богоподо- бие человека перестает быть главным содержанием христианства. Этой тенденции современной протестантской теологии Бердяев противопоставляет взгляд Достоевского, который в центре всей мировой истории помещает человека. Воззрения писателя Бердяев подробно изложил в книге «Миросозерцание Достоевского». Сам же он, мистик и экзистенциалист, не признававший иного бытия, кроме бытия духа в своем собственном «я», был начисто лишен этого дара — непосредственно высказываться об абсолютном бытии, которое он носил в себе самом. Трудно вообразить себе Бердяева, сочиняющего религиозные гимны, как Симеон Новый Богослов, или проповеди, как Мейстер Экхарт, или трактаты наподобие «Одеяния духовного брака» Рейсбрука. Он не смог бы создать, впрочем, и чего-то похожего на «Легенду о великом инквизиторе» Достоевского или на «Антихриста» Вл. Соловьева. Свои глубочайшие постижения и переживания он умел выражать лишь в философской форме, уповая на то, что его понятия будут восприняты как поселенные в логике символы, как «именования мистических фактов». С известной оговоркой можно утверждать, что философия Бердяева была не столько философией, сколько теологией христианства, которое переживалось им сугубо личным образом. В этой теологии выделяются три области. Первая, центральная, — своего рода система, несущими столпами которой являются Бог, свобода и зло. От этого религиозно-философского центра изливается сверхъестественный, метаисторический свет на вторую, преимущественно историческую, область. К этой области относятся такие работы Бердяева, как книга о Достоевском, «Константин Леонтьев», «Русская идея», «Истина и ложь коммунизма» и др. К третьей, окраинной, области можно отнести все работы, в которых Бердяев выступает как публицист, автор статей о культуре и политике. Он очень серьезно относился к данной стороне своей деятельности, ибо публицист, по мнению Бердяева, это мирской пророк, и его задача — предостерегать народы и времена, ставить перед ними непреложные требования.
Разумеется, эта триада — лишь принцип внешней систематизации. А по существу каждое слово Бердяева исходило из глубин его сердца, в котором, как в темной воде колодца, отражались разнообразнейшие проходившие мимо фигуры. Подобно многим русским людям в начале XIX столетия, Бердяев в большой мере был наделен даром, сравнимым с чувствительностью сейсмографа.
Религиозно-философская система Бердяева: Бог, свобода и зло
У записных книжек писателей есть преимущество перед напечатанными сочинениями и дневниками, которые ведутся с мыслью о позднейшем опубликовании, — они более непосредственны. Это свойственно и записным книжкам Бердяева. Заметки он делал лишь для себя, часто второпях; то же относится и к записям разговоров с Бердяевым, оставленным его друзьями. Короткие, выдержанные в лапидарном стиле откровения, в них не чувствуется оглядки на будущего читателя, они производят сильное впечатление, — «я» Бердяева предстает словно полностью обнаженным перед абсолютным бытием.
Главная мысль однодума Бердяева, занимавшая его всю жизнь, — мысль о Боге. В своих записках он говорит о Боге даже там, где предмет речи, по всей видимости, не связан с Богом. «Прежде всего я люблю Бога, правду и свободу духа, я люблю их больше, чем кого-то из людей». «Только Богу я могу отдаться целиком, только Ему — доверять абсолютно». Доверие к Богу возрастает в творческом познании Бердяева почти до чувства своей тождественности Богу. В творческом акте, пишет Бердяев, он чувствует, что его «я» «выше любого не-„я". „Я" — божество». Поэтому Бердяеву, не без основания, ставили в упрек, что свое «я» — точнее, дух, присущий его «я», — он отождествлял со Святым Духом, третьим лицом Троицы. Оборотная сторона этой связи мистика и философа с Богом — полное отчуждение от реального мира, в котором все мы живем. Выше я приводил высказывания Бердяева: мир «безбожен и не Богом сотворен... „мир" должен сгореть, он аримановой природы», а также полностью противоположные по смыслу: «Мир совершенно божествен, он есть саморазвитие Бога». Но в творчестве Бердяева в полную силу звучит, собственно говоря, лишь первое из этих утверждений. Второе по большей части умалчивается и лишь как бы иллюстрирует «монодуалистический» стиль некоей системы. Бердяеву неведомы благоговение перед миром, радость жизни, наслаждение творчеством. Дух его философии — трагический дух в религиозном понимании этого слова.
Более строго выстроенное учение о Боге, представленное схоластикой или же спекулятивной метафизикой немецкого идеализма, мышлению Бердяева всегда было чуждо. «Нельзя пролить свет на Бога, можно лишь воспринимать Его свет и в этом свете постигать и описывать мир». Бог Бердяева молчит в своих творениях, но Его молчанию должно внимать как слову Божию. «Это и есть проблема — я сам должен открыть то, что скрыл от меня Бог» («Философия свободы»). Этот «открытый» Бог в религиозном видении Бердяева представлен тремя образами: это предваряющее Троицу, не имеющее предикации — несказанное — божество, которое у Мейстера Экхар- та носит имя «непостижимого Ничто», а у Якоба Бёме — «бездны» (Ungrund); далее Бог-Творец и, наконец, Бог страдающий, явленный в человеческом облике, — Иисус Христос.
Отношение Бердяева к каждому из трех образов, или ликов, Бога очень различно. Глубочайшие философские выводы Бердяева проистекают из его мистической связи с дотварным божеством, этические установки — из доброго чувства к ближнему, в первую очередь ко всем «униженным и оскорбленным», то есть из его любви к Христу. Бог — творец и властитель человеческих судеб Бердяеву очень далек, к нему он относится холодно. Этого Бога он считает измышлением аристотелевской томистической философии, которая превращает Бога в предметное и противопоставленное человеку бытие. Этому учению
Бердяев противополагает свое — оно сложилось главным образом как результат его мучительной работы над разрешением проблем зла и свободы. И здесь он сближается с Достоевским, с его понятием свободы. Как Иван Карамазов, Бердяев не желает принимать мир, подвластный злу, мир, не удавшийся Творцу. Бердяев также чувствует искушение почтительно вернуть Творцу билет. Само собой разумеется, при таком отношении к Богу и творению центральной проблемой бердяевской философии непременно должна была стать проблема зла. Философ снова и снова страстно отвергает то объяснение зла, что предлагается теологами всех конфессий (он называет эту теологию катафатической). Его не устраивает мысль, что зло следует из свободы человека, которую Бог даровал высшему из своих творений в ожидании ответной свободно проявляемой любви. Ведь в конечном счете отсюда вытекает, что Бог и есть конечная причина зла. Представление о всемогущем и всеведущем Боге, который обрекает человека, а с ним и весь мир на виновность и грех, по Бердяеву, прямой дорогой ведет к атеизму, не больше и не меньше.
К тому же при таком объяснении зла происходит незаслуженное унижение совершеннейшего творения Божия — человека, который представляет собой подлинный «центр не одной только истории, но и всего бытия, всего сотворенного мира».
Из этого двоякого понимания — что зло неразрывно связано со свободой и что нельзя возложить ответственность за зло ни на Бога, ни на человека — Бердяев заключает (если использовать рационалистический оборот речи), что свобода определенно происходит не от Бога, что Бог ни в коей мере не может полагаться ее создателем. Но если свобода не создана Богом, то, спрашивается, откуда она происходит и как ее обретает человек?
Пытаясь ответить на этот вопрос, Бердяев покидает почву катафатической теологии и переходит к теологии апофатической, как он ее называет. В языковой системе Бердяева различие между ними до некоторой степени совпадает с различием между схоластическим познанием и мистическим чувством. Плавание Бердяева в открытом море мистики направляют два лоцмана — Мейстер Экхарт, с которым Бердяева многое разделяет, и Якоб Бёме, к которому он чувствует себя необычайно близким. Мост, перекинутый Бердяевым под влиянием этих мыслителей от катафатической теологии к апофатической, это его учение о невыразимом божестве, предстоящем триединому Богу. Не выразимое в понятиях божество, как и у Якоба Бёме, именуется «бездной». Чрезвычайно показательно для бердяевской мысли то, что он не занимается исследованием метафизической проблемы, суть которой в том, каким образом «бездна», вечное Ничто, первооснова бытия, дает начало миру, то есть порождает мир из себя, и затем снова его поглощает. Восходящее к Бёме понятие «бездны» Бердяев связывает с этической проблематикой свободы, ибо в его понимании «бездна» и есть изначальная, предшествующая бытию свобода, которая, в отличие от учения Бёме, полностью отделена от Бога. Это чрезвычайно важно.
С особой силой и отчетливостью эти важнейшие мысли высказаны в одной из самых глубоких книг Бердяева — «О назначении человека». «Свобода, — пишет он, — не сотворена Богом-Творцом, она вкоренена в Ничто, в Ungrund'e, первична и изначальна. ...Она в том ничто, из которого Бог сотворил мир. <...> Человек есть дитя Божье и дитя свободы — ничто, небытия, меона». Свобода Ничто заявила о своем согласии на Божье творение. «Небытие свободно согласилось на бытие». В соответствии с этой концепцией зло основано не в Боге, а в бездне, то есть в свободе. Однако обоснованность зла в свободе не следует понимать как изначально существующее неразрывное единство свободы и зла. Свобода лишь тогда становится злом, когда она соблазняет человека восстать против Бога, когда дает Еве совет вкусить от древа познания, дабы стать людям, «как боги».