Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма
Отношение Ленина к Марксу
Разрыв между пролетариатом — эмпирически существующим рабочим классом и пролетариатом — имманентным субъектом, призванным освободить мир, то есть разрыв, который Бердяев обнаруживает в учении марксизма, у Ленина упоминается глухо, поскольку его совершенно не интересовал эмпирический пролетариат. Бердяев не без симпатии пишет о том, как Ленин высмеивал социал-демократов, надеявшихся, что освобождение настанет благодаря спонтанному развитию капиталистической экономики. Он одобряет Ленина за его требование не диктатуры пролетариата, то есть класса, а диктатуры идеи, которую он сформулировал так широко, что она охватила и все крестьянство. Ленинский миф о пролетариате получил тем самым гораздо более широкую, а также и более реальную базу, чем та, которую требовали присяжные марксисты из числа русских социал-де- мократов. В мышлении Ленина пролетариат как бы отождествляется со всем русским народом, пролетарское мессианство — с мессианством русским. Чтобы поддержать свой миф о революции «рабочих и крестьян», партия запретила любые высказывания о противоположности интересов рабочих и крестьянства. Бердяев хорошо понимал, что эта концепция противоречит всем экономическим и социальным структурам России. В книге «Истоки и смысл русского коммунизма» он настойчиво подчеркивает, что большевизму приходилось вести постоянную войну против крестьянства, которое было переосмыслено как революционный класс; в этой войне применялись жестокие средства. Но Бердяев высоко ценит миф как одну из основных категорий творческой этики, а значит, он не смущается этим обстоятельством, а равно и тем, что на всех знаменах большевиков начертан лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
Странное на первый взгляд, но, с известными оговорками, по-видимому, правильное понимание Бердяевым этой проблемы можно объяснить тем, что он считал русский интернационализм сугубо национальным явлением, ведь писатели и публицисты прошлого не раз отмечали, что у столицы России, Петербурга, расположенного близ границ империи, больше сходства с Западной Европой, чем с настоящей Россией. Свою мысль о национальном характере русского интернационализма Бердяев не развил, что вполне соответствует стилю его философствования. Но, надо полагать, мы не ошибемся, если допустим, что ленинскую идеологию, ее сущность, Бердяев понимает не как партийную доктрину, а как мировоззрение русского народа. В пользу этого предположения говорит и мнение Бердяева, что участие еврейства в русской революции объясняется в первую очередь тем, что мессианство есть прирожденная черта как русских, так и евреев. Однако мессианство евреев — не партийная доктрина, а задача, возложенная на еврейский народ Богом.
Политической реализацией мифа о пролетариате — силе, спасающей мир, — Бердяев считал личную диктатуру, которую создал и проводил в жизнь Ленин. По мнению Бердяева, Ленину удалось утвердить свою власть потому, что в его лице сошлись две великие линии исторической традиции России: традиция русской власти, со всеми свойственными ей деспотическими проявлениями, и традиция русской интеллигенции с ее мечтой о свободе. Победу, одержанную Лениным над либерально-демократическими направлениями социализма, Бердяев объясняет тем, что эти направления не имели ни воли к власти, ни понимания государства. Это позволяет Бердяеву рассматривать большевизм как некое продолжение двух периодов российского империализма: первый период — Московское царство, создателем которого был прежде всего Иван IV Грозный, второй — Петровская империя. В большевизме, основанном на сильной вере, ему виделась традиция, идущая от Московского царства. Сколько бы ни толковали большевики о том, что формирующим принципом будущего государства является наука, подлинную сущность большевизма составляет не рациональная наука, утверждает Бердяев, а абстрактное иррациональное науковерие, из которого выросла не новая форма московской теократии, а абсолютно враждебная Богу идеократия.
Со вторым проявлением русского стремления к власти, Петровской империей, большевизм связан своей радикальной обращенностью в сторону Запада, с его рационалистическим мышлением и волей к власти. Пушкин, воспевший Петра Великого, видел сущность. Петровских реформ в том, что благодаря им было отворено окно в Европу. Большевизм значительно расширил вид из этого окна, несмотря на то что западники-большевики яростно враждовали с капиталистической демократической Европой. Бердяев отнюдь не умаляет зла, составляющего сущность большевизма, но в то же время пытается видеть в нем наследие Московского царства.
Эта чрезмерно высокая оценка большевизма, при которой игнорируются абсолютно все течения российского освободительного движения (достаточно напомнить хотя бы о борьбе изгнанника Курбского, его переписке с Иваном Грозным, или о Новгородской демократической народной республике XI века, об освободительной борьбе враждебных марксизму русских социалистов на рубеже XIX и XX веков), приводит к тому, что вся история России Бердяевым принижается и рассматривается как предыстория большевизма.
Этой переоценке большевизма соответствует и стилизованная переоценка Ленина. Бердяев, в отличие от старых соратников большевистского вождя, а также и нейтральных свидетелей его возвышения, пишет, что у Ленина «было много благодушия», что он «любил животных», «любил шутить и смеяться, трогательно заботился о матери своей жены». В качестве аргумента, весьма двусмысленного, в пользу ленинского благодушия Бердяев ссылается на то, что Ленин «не любил, когда ему жаловались на жестокости Чека, говорил, что это не его дело». Но ведь говорил так Ленин в то время, когда ничто не могло происходить против его воли. Впрочем, этот портрет Ленина, относящийся к 1918 году, не остается без изменений. Перевернув несколько страниц, мы видим совсем другое изображение — противоположное. Теперь Бердяев констатирует, что «исключительная одержимость одной идеей привела к страшному сужению сознания» и к нравственному перерождению, к допущению в политической борьбе совершенно безнравственных средств в борьбе». Читатель задается вопросом: почему же такой вот на редкость благодушный человек превратился в жестокого диктатора? Бердяев отвечает: таково следствие ленинского восхищения марксизмом, а также политического темперамента: «...став одержимым максималистической революционной идеей, он... потерял непосредственное различие между добром и злом...» Воистину непонятное объяснение, если учесть, что в 1918 году Ленину было уже 48 лет и он, еще в 1902—1903 годах организовавший большевистскую партию, как всесильный диктатор держал в своих руках все бразды правления в годы кровавой революции.
В связи с персоналистской этикой Бердяева еще более невразумительно его представление о Ленине как о величайшей личности своего времени: «Роль Ленина, — пишет он, — есть замечательная демонстрация роли личности в исторических событиях». Это непонятно потому, что в одном из своих важнейших трудов — «О назначении человека», вышедшем за шесть лет до появления книги «Истоки и смысл русского коммунизма», Бердяев подробно исследовал понятие личности и самым отчетливым образом противопоставил его понятиям индивидуума и индивидуализма. Он пишет: «Индивидуум порожден биологическим родовым процессом. Индивидуум рождается и умирает. Личность же не рождается, она творится Богом. <...> Личность есть целостность и единство, обладающие безусловной и вечной ценностью. <...> Личность есть ценность, стоящая выше государства, нации, человеческого рода... и она, в сущности, не входит в этот ряд». Это понимание личности полностью совпадает с той мыслью, что всюду, где творится зло, где применяется власть, то есть в первую очередь в государстве, личность вообще не действует. Как же теперь, опираясь на эту важнейшую мысль, понимать заявление, что Ленин, чьи великие деяния, все до единого, были деяниями власти и осуществлялись в борьбе против инакомыслящих граждан государства, — личность, образ Божий, носитель высших духовных и вечных ценностей? Ведь все явления духа он понимал лишь как надстройку над экономической ситуацией, а веру демократов и попов в «боженьку» в каком-то из писем Горькому назвал труположством! Конечно, не стоило бы далее педантически разбирать жуткую путаницу бердяевской терминологии, если бы не упреки, очень часто встречающиеся в критических отзывах о его книгах. Бердяева упрекают в том, что он проводит нечетко, а по большей части и вообще не проводит различий между своими противоречивыми категориями.
Чтобы понять противоречивость бердяевской философии, нужно вспомнить его собственные слова: законы логики — это болезнь бытия. Отсюда и его убеждение, что всеобъемлющее, целостное, взаимопроникающее во всех своих частях бытие невозможно охватить с помощью логики, то есть рационального мышления. Знаменитые строки из стихотворения Тютчева «Silentium!» — «Мысль изреченная есть ложь» — не менее близки к бердяевскому определению логики, чем высказывание славянофила Киреевского: логическая ясность и острота мысли доказывают, во-первых, ее незрелость, а во-вторых, побуждают к возражению. Ведь ясные мысли, обладая доказательностью, стремятся убедить в своей правоте того, кто мыслит иначе, принудить его отказаться от воззрений, которые он полагает правильными, и усвоить чужой урок. Если с этих соображений снять их парадоксальные одежды, окажется, что все они восходят, в конечном счете, к coincidentia oppositorum[63] великого Николая Кузан- ского, чье наследие сыграло немаловажную роль в развитии русской философии и нашло наиболее значительное отражение в философской системе Симона Франка. К теориям Бердяева, ориентированным на негативную теологию, следует отнести и его мысль о том, что мир — это храм, исполненный божественного духа, но в то же время — и враждебная Богу тюрьма, и, далее, мысль, что человеческая свобода есть подлинное средоточие человека — творения Бога, но в то же время она является силой, которая не создана Богом.
Несообразности, допущенные в характеристике Ленина, не имеют отношения к этим теориям, они возникли по другим причинам, что я подчеркнул, анализируя бердяевское понятие символа. Тот, кто хотя бы раз видел Бердяева в полемической баталии, непременно заметил бы, что он буквально на одном дыхании произносит термины, принадлежащие совершенно различным терминологическим системам.
То он говорит о своих собственных, им самим выработанных понятиях, имеющих характер личных символов, то использует отжившие понятия своих оппонентов, даже не отдавая себе в том отчета. Эта двойственность его манеры выражаться характерна и для книг и статей Бердяева. Если не принимать в расчет эту двоякость бердяевского мышления, нельзя составить правильного представления о его мирови- дении. К правильному представлению о нем можно прийти, только если используемые Бердяевым слова и термины, связанные с той или иной ситуацией и взятые им из обыденного языка, сориентировать с конститутивной антиномичностью его экзистенциально обусловленных символов-понятий. Без этого окончательно и безнадежно запутываешься.
Как известно, Каутский провозгласил, что большевизм — это азиатский социализм. Он хотел сказать, конечно, только то, что ленинское учение и ленинская политика столь же чужды Западу, как и очень многое азиатское, свойственное России. Западноевропейские мыслители, впрочем, задолго до Каутского пришли к выводу, что культура России — азиатская. Многое из написанного Бердяевым о Ленине и ленинизме Каутский мог бы не без основания счесть подтверждением своего взгляда. Антиевропейский характер ленинизма подтверждается также деятельностью двух малоизвестных в Европе лиц, которых Бердяев называет предшественниками Ленина. Это Петр Ткачев (родился в 1870 году в семье помещика на Севере России) и Сергей Нечаев, точно описанный и глубоко изученный Достоевским в романе «Бесы» (в образе Петра Верховенского).
Ткачев был «больше, чем Маркс и Энгельс, он был предшественником Ленина» — таково важное утверждение Бердяева. Свое понимание социальной структуры России и возможной лишь в России революции Ткачев весьма убедительно изложил в 1875 году в письме к Энгельсу. Он первым увидел, что массовая организация российского пролетариата определенно невозможна по причине слабого развития капитализма в России. Революция, которая произойдет в будущем, будет не столкновением пролетариата с буржуазией, подобно тому, какое уже подготавливалось в Западной Европе, считает Ткачев, в ней разрешится веками назревавший конфликт между порабощенным народом и деспотическим правительством. В качестве субъекта революции он называет отнюдь не большинство, а меньшинство, группу заговорщиков, профессиональных революционеров. Чуждым марксизму надо признать убеждение Ткачева — хотя он и величал себя первым российским марксистом, — что Россия в своем развитии минует капиталистическую демократическую фазу и реакционная монархия сразу превратится в свободную коммунистическую страну. Эти взгляды Ткачев проповедовал в журнале «Alarm», который издавал в Женеве в 1875—1881 годах.
Другой предшественник Ленина, С. Нечаев, — не теоретик, а практик революции и агитатор, отмечает Бердяев, и затем подчеркивает, что Нечаев был абсолютно аморальным типом, не останавливавшимся ни перед каким преступлением и считавшим вполне естественным для революционера применение обмана, грабежа и кровавого террора. Руками одного члена партии Нечаев совершил убийство другого товарища, который часто ему возражал. По его мнению, профессиональный революционер лишен каких бы то ни было привязанностей — к отцу и матери, к жене и ребенку, у него нет, разумеется, и никаких моральных обязательств. Его долг — служить революции и быть постоянно готовым к смерти, а за это ему дано право устранять любого, кто встанет на его пути.