Избранное. Том I-II. Религия, культура, литература

В XIX в. либеральная партия обладала своим собственным консерватизмом, а консервативная — своим собственным либерализмом; ни та, ни другая не имела своей собственной политической философии. Обладание политической философией не входит, собственно, в функции политической, то есть парламентской, партии: партия с политической философией является революционной партией. Политика политических партий меня не интересует. Не интересует меня и политика революционной партии. Если революционная партия достигнет своей подлинной конечной цели, ее политическая философия, в процессе роста, станет философией культуры в целом; если же она достигнет более доступной преходящей цели, ее политическая философия станет философией господствующего класса или группы в обществе, где большинство будет пассивно, а меньшинство — угнетаемо. Однако политическая философия не является просто формализованной системой, изложенной теоретиком. Непреходящая ценность таких трактатов, как "Политика" и "Поэтика" Аристотеля, основана на крайности, противоположной тому, что мы можем назвать doctrinaire (доктринерством). Подобно тому как его взгляды на драматическую поэзию выводились из постижения существующих произведений аттической драмы, его политическая теория основывалась на выявлении неосознанных стремлений, заложенных в афинской демократии периода расцвета. Его ограниченность — условие его универсальности; и вместо замысловатых теорий, целиком взятых из головы, он создал сочинения, исполненные универсальной мудрости. Таким образом, то, что я подразумеваю под политической философией, есть не столько даже осознанное определение идеальных целей народа, сколько понимание субстрата коллективного темперамента, способов поведения и неосознанных ценностей, которые в свою очередь обеспечивают материал для определения. Наша цель — не партийная программа, но — образ жизни для людей; как раз то, что тоталитаризм отчасти стремится возродить, а отчасти — навязать своим народам силой. Наш выбор ныне — это выбор не между одной абстрактной формой и другой, но выбор между языческой и неизбежно чахлой культурой, и культурой религиозной и неизбежно несовершенной.

Позициям и верованиям либерализма суждено исчезнуть — и они уже исчезают. Они принадлежат к той эпохе свободной эксплуатации, которая уже прошла; и опасность для нас ныне в том, что данный термин может означать лишь отсутствие порядка, плоды чего мы пожинаем, а не извечную ценность элемента отрицания. Философии, отрицающие либерализм, проистекают из него самого. Наше следование от либерализма к его явному концу при авторитарной демократии не осуществляется в едином темпе и во всех деталях. Имеется столько его центров, — Британия, Франция, Америка и доминионы, — что развитие западного общества в целом должно происходить медленнее, нежели развитие отдельных его частей, вроде Германии, а тенденции развития оказываются менее явны. Кроме того, убежденные сторонники этатизма[6] как контроля над отдельными сферами жизни могут быть ярыми свободолюбцами в других сферах и настаивать на охране "частной жизни", в чьих рамках каждый человек может руководствоваться своими собственными убеждениями или следовать собственным прихотям, в то время как эта сфера "частной жизни" незаметно становится все меньше и меньше, и может со временем исчезнуть совсем. Не исключено, что волна страха перед последствиями сокращения численности населения сможет даже привести к законодательству, требующему обязательного воспроизводства.

Если, далее, либерализм исчезает из философии жизни какого-либо народа, то что позитивного остается? Мы остаемся только с термином "демократия", для нынешнего поколения все еще несущим либеральную коннотацию с термином "свобода". Однако тоталитаризм может сохранить термины "свобода" и "демократия" и придать им свой собственный смысл, и его право на них не так легко опровергнуть, как это полагают распаленные страстью умы. Мы находимся в опасности оказаться без идеала, ни с чем, кроме неприязни ко всему, что поддерживается Германией и/или Россией, — неприязни, которая, будучи непереваренной мешаниной газетных сенсаций и предубеждений, может иметь в одно и то же время два результата, кажущиеся на первый взгляд несовместимыми. Она может заставить нас отвергнуть возможные пути к собственному улучшению, поскольку в таком случае мы бы оказались обязаны ими примеру одной из этих стран или их обеих; и она, равным образом, может сделать нас всего лишь имитаторами а rebours (наоборот), заставляя некритически принимать едва ли не любую позицию, отвергаемую противоположной стороной.

Мы живем в настоящее время в некоем мертвом штиле между противоборствующими ветрами разных доктрин, — в тот период, когда одна политическая философия утратила свою неоспоримость в качестве руководства для поведения, хотя по- прежнему остается единственной философией, способной стать несущей конструкцией для публичного выступления. Это крайне неблагоприятно для английского языка; именно отсутствие ясности, в чем все мы повинны, а отнюдь не индивидуальное лицемерие, ответственно за пустоту многих заявлений, исходящих от политиков и церкви. Стоит лишь просмотреть всю массу газетных передовиц, всю массу политических увещеваний, чтобы оценить тот факт, что хорошая проза не может создаваться людьми без убеждений. Фундаментальное возражение фашистской доктрине, — возражение, скрываемое нами от самих себя, поскольку оно может прозвучать столь же осуждающе и для нас самих, — заключается в том, что доктрина эта — языческая. Имеются также и другие возражения, в политической и экономической сферах, но их мы не можем с достоинством предъявить до тех пор, пока не наведем порядка в своих собственных делах. Существуют и иные возражения, — против подавления, насилия, жестокости, — однако, сколь бы сильно они ни ощущались нами, все это — возражения, предъявляемые средствам, а не целям. Верно, что иногда мы используем слово "языческий" и в том же контексте ссылаемся на самих себя как на "христиан". Однако мы всегда уклоняемся от реальной проблемы. Наши газеты сделали все, что могли, со специально подброшенной им идеей "германской национальной религии", эксцентричной выдумкой, не намного оригинальней некоторых культов, поддерживаемых в англосаксонских странах; эта "германская национальная религия" весьма комфортна, ибо убеждает нас в том, что уж наша-то цивилизация —: христианская; она помогает скрыть тот факт, что наши цели, как и цели Германии, — материальны. И при всем этом мы менее всего хотели бы поставить под вопрос "христианство", которое при всех данных обстоятельствах мы, как сами утверждаем, исповедуем.

Если же мы, все-таки, пришли к убеждению, что единственной альтернативой постепенному и лукавому приспособлению к тоталитарной бездуховности, — причем шаг к ней уже сделан, — является стремление к христианскому обществу, нам тогда следует рассмотреть и то, какой тип общества мы имеем в данное время, и то, каким христианское общество могло бы быть. Нам также следовало бы находиться в полной уверенности относительно того, чего именно мы хотим; ибо, если ваши реальные идеалы — идеалы материального успеха, то чем скорее вы осознаете этот факт и его последствия, тем лучше. Тех, кто в самодовольстве или отчаянии полагает, что цель христианизации призрачна, я не пытаюсь здесь переубедить. Тем, кто осознает, что означает для нас хорошо организованное языческое общество, мне сказать нечего. Однако стоило бы также вспомнить, что навязывание языческой теории государства не означает всецело языческого общества. Компромисс между теорией государства и традицией общества существует в Италии, стране по-прежнему преимущественно аграрной и католической. Чем более индустриально развита страна, тем легче в ней процветать материалистической философии, и тем более смертоносной будет эта философия. Британия была высокоразвитой индустриальной страной дольше других стран. И тенденция неограниченного промышленного развития должна привести множество мужчин и женщин — из всех классов — к тому, что они окажутся оторванными от традиции, отчужденными от религии, легко восприимчивыми к массовому внушению — иными словами, окажутся толпой. А толпа останется толпой, даже если она хорошо накормлена, хорошо одета, хорошо обеспечена жильем и хорошо обучена.

Либеральное представление, согласно которому религия — дело личной веры и поведения в сфере частной жизни, и потому у христиан нет причин не приспосабливаться к любому миру, относящемуся к ним терпимо, становится все менее и менее прочным. Могло показаться, что это представление постепенно привьется как ложный вывод из разделения английских христиан на секты и счастливый результат всеобщей терпимости. Члены различных объединений были способны уживаться вместе по той причине, что в большей части повседневных жизненных занятий они разделяли одни и те же представления о нормах поведения. Когда они поступали дурно, то делали это вместе. У нас меньше оправданий своего нехристианского поведения, чем было у наших предков, поскольку рост нехристианского общества вокруг нас и его все более очевидное вторжение в нашу жизнь постепенно разрушили удобное различие между общественной и частной моралью. Проблема христианской жизни в нехристианском обществе для нас ныне крайне насущна, и это проблема, совершенно отличная от проблемы соглашения между официальной церковью и сектантами. Это не просто проблема меньшинства в обществе отдельных индивидов, исповедующих чуждую веру. Это проблема, порожденная нашей вовлеченностью в рамки институтов, от которых мы не можем себя отделить: институтов, чье функционирование представляется уже не просто нейтральным, но — нехристианским. И что касается христианина, не осознающего этой своей дилеммы, — а таковых большинство, — то он все более и более дехристианизируется под воздействием всех видов неосознанного давления со стороны язычества, владеющего всем наиболее значимым рекламным пространством. Всякого рода христианские традиции, передаваемые в семье от поколения к поколению, обречены на исчезновение, и малое стадо христиан будут со временем всецело составлять взрослые неофиты. В данном случае я не говорю ничего такого, что ранее не говорилось бы другими, однако все это кажется мне здесь уместным. Меня не интересует проблема христиан как преследуемого меньшинства. Когда христианина считают врагом Государства, его положение гораздо тяжелее, однако — проще. Меня волнуют опасности меньшинства терпимого; и в современном мире ситуация может сложиться так, что самым невыносимым для христиан окажется терпимость по отношению к ним.

Пытаться создать проект христианского общества, который бы сразу привлек тех, кто не строил бы проектов извлечения из него прямой личной выгоды для себя, было бы тщетным; такие попытки могут оттолкнуть многих даже самых истовых христиан. Никакая схема перестройки общества не может моментально привлечь симпатии, — разве только с помощью лжи, — до тех пор, пока общество не придет в такое отчаяние, что станет готово к любому изменению. Христианское общество становится приемлемым лишь после того, как тщательно исследованы его альтернативы. Мы могли бы, конечно, просто погрузиться в состояние апатии и вырождения: без веры, а потому и без веры в самих себя; без философии жизни, будь то христианской или языческой; а также без искусства. Или мы могли бы получить "тоталитарную демократию"

Тем, кто способен представить себе подобную перспективу и кого она именно поэтому отталкивает, следовало бы указать, что единственная возможность контроля и сохранения баланса — религиозный контроль и баланс, и единственно надежный курс для общества, стремящегося к развитию и к продолжению своей творческой активности в искусстве обустройства цивилизации, — это стать христианским. Такая перспектива предполагает, по меньшей мере, дисциплину, неудобство и дискомфорт: однако здесь, на земле, как и в жизни вечной, альтернативой ада является чистилище.

Мое главное положение, вкратце, заключалось в том, что либерализированное, или негативное, состояние общества должно либо перейти в состояние постепенного упадка, которому не видно конца, либо (будь то вследствие катастрофы или нет) преобразоваться в некую позитивную форму, которая, вероятно, окажется фактически секулярной. И не надо делать вид, будто этот секуляризм близко напоминает какую-нибудь систему в прошлом или же те системы, какие можно наблюдать ныне; все ясно и так: англосаксы обнаруживают способность к выхолащиванию своей религии, причем, похоже, превзошли в этом другие расы. Но если мы не захотим смириться с перспективой того или иного исхода из названных выше, единственной оставшейся возможностью будет возможность построения позитивного христианского общества. Эта третья возможность окажется привлекательной лишь для тех, кто обладает сходными взглядами на существующую ситуацию, кто способен понять, что всепроникающий секуляризм вызовет своими последствиями возражения даже у тех, кто не придает никакого позитивного смысла выживанию христианства как такового.

Я не исследую конкретных шагов, требующихся для построения христианского общества. Ограничусь лишь общим наброском черт, для него, на мой взгляд, сущностных, памятуя о том, что оно по своей форме не может быть ни средневековым, ни смоделированным по образцу семнадцатого века или какой-либо более ранней эпохи. В каком смысле, — если такой смысл вообще существует, — можем мы говорить о "христианском государстве"? Я просил бы позволения для обозначения элементов христианского общества пользоваться следующими рабочими терминами: христианское государство, христианская община и сообщество христиан.

Под христианским государством далее я буду подразумевать христианское общество в аспекте законодательства, государственного управления, правовой традиции и правовой формы. Прошу заметить, что в данном пункте я не затрагиваю проблемы Церкви и Государства, за исключением одного вопроса: с каким типом Государства может Церковь иметь отношения? Под последними я понимаю отношения того типа, какой до сих пор существовал в Англии и какой не является ни простой взаимной терпимостью, ни Конкордатом[7]. Конкордат представляется мне всего лишь родом компромисса сомнительной прочности, покоящимся на сомнительном разделении власти, и часто — на разделении лояльности населения, — компромисса, который, возможно, скрывает надежду части правителей государства на то, что их правление переживет христианство, и веры части членов Церкви в то, что она переживет любую из частных форм светской власти. Взаимодействие между Церковью и Государством, — такое, каким оно, я полагаю, подразумевается нашим использованием данного термина, — заключается в том, что само государство является в некотором смысле христианским. Должно быть ясно, что я не имею в виду под христианским государством то, где правители выбираются в соответствии с их знанием катехизиса и еще менее — по степени христианской святости. Правление Святых, по-видимому, слишком дискомфортно, чтобы просуществовать долго. Я не отрицаю тех преимуществ, которые может приобрести христианское государство, если некоторые его представители власти окажутся христианами. Это иногда случается и в нынешних условиях; однако, даже если в нынешних условиях все люди, занимающие высшие посты в государственной власти, окажутся благочестивыми и правоверными христианами, вряд ли есть надежда увидеть большую разницу в положении дел. Христианин и неверующий не ведут и не могут вести себя столь уж различно в исполнении своей должности, поскольку поведение политиков определяет не их личное благочестие, но общий этос[8] тех людей, которыми они управляют. Можно даже согласиться с заявлением Ф.С. Оливера, а до него — Бюлова, а еще раньше Дизраэли[9], что настоящих государственных деятелей вдохновляет только инстинкт власти и любовь к стране. И значение имеет не христианское вероисповедание политиков, но, в первую очередь, их включенность через душевный склад и традиции, разделяемые ими с теми, кем они управляют, в то христианское жизнеустройство, в рамках которого им надлежит осуществлять свои амбиции и преумножать благоденствие и престиж своей страны. Они могут зачастую осуществлять нехристианские действия; однако они никогда не должны пытаться оправдать свои действия нехристианскими принципами.