Отношение весьма тесное, по–моему.

Если стать на духовно–церковную точку зрения епископа Феофана, если принять вместе с ним, что республика {в наше время, конечно) неизбежно, через равномерную и слишком большую личную свободу, ведет к безбожию, к торжеству антихристианских начал, ибо при этой форме правления нет уже никакой внешней силы, которая могла бы посредством множества разнообразных мер ограждения задерживать ход внутренней заразы, если вспомнить при 98 этом о взглядах тех государственных людей и мыслителей, которые не верили в прочность монархий смешанных, бессословных, эгалитарных, то станет ясно, что и с точки зрения истинного христианства, духовно–церковного, именно в наше время, неравноправность политическая (и даже отчасти гражданская) в высшей степени полезна и спасительна для самой личной веды.

Для задержания народов на пути антихристианского прогресса, для удаления срока пришествия антихриста (т. е. того могущественного человека, который возьмет в свои руки все противохристианское, противоцерковное движение) необходима сильная царская власть. Для того же, чтобы эта царская власть была долго сильна, не только не нужно, чтобы она опиралась прямо и непосредственно на простонародные толпы, своекорыстные, страстные, глупые, подвижные, легко развратимые; но — напротив того — необходимо, чтобы между этими толпами и Престолом Царским возвышались прочные сословные ступени, необходимы боковые опоры для здания долговечного монархизма.

Я позволю себе сказать даже нечто большее и совершенно противное преобладающему течению мнений и дел в XIX веке.

Сами сословия или, точнее, сама неравноправность людей и классов важнее для государства, чем монархия.

Мы видели в истории долговечные, сильные, цветущие республики, более или менее аристократические; мы не видали долговечных демократических монархий. Их, строго говоря, и не было никогда до начала XIX века, до воцарения Наполеона I. Были в древности монархии более или менее демократизован н ые под старость; чисто эгалитарных государств не могло быть уже по тому одному, что во всех них допущено было рабство. И, однако, далеко не полная равноправность последних веков Греции и Рима, например, была достаточной для их расслабления.

В могучей и столь культурной Венеции не было монархии; власть дожа была ничтожна.

Англия (ныне уже демократизованная и столь уже похожая на все другие державы европейского материка) исполнила в истории свое великое назначение не благодаря конституции своей, а вопреки ей. Если бы прочность, сила, творчество и т. п. зависели от самой конституции, то, перенимая у Англии только эту сторону ее жизни, все государства Западной Европы должны были бы возрасти во внутреннем могуществе своем. Однако мы видим, что все эти западные государства испортили конституцией свой древний и прочный государственный строй и шаг за шагом идут к республиканской федерации, к утрате действительной самобытности. Из этого Уже одного мы вправе заключить, что величие прежней Англии зависело гораздо более от политической неравноправности, чем от политической свободы. Политическая неравноправность была в Англии противоядием, противовесом политической свободе; лишь благодаря долгой неравноправности Великобритания так долго, так успешно и поучительно переносила свободу.

В прежней Франции монархия была самодержавна и сословна; в Англии монархия была издавна ограничена, но строй общества весьма неравноправен — где по закону, а где только фактически, но глубоко; в Венеции истинного монарха вовсе не было, но была аристократия. И все три государства эти были в свое время великими, не по боевой только силе, а внутренне–могучие, своеобразные (т. е. культурные) государства.

Общая черта политической жизни у них была только одна — неравноправность.

Вот прямая и откровенная постановка государственного дела, без всяких лжегуманных жеманств.

Кто может отвергнуть такие грубые факты?

Сословная монархия, конечно, лучше и тверже аристократической республики, но аристократическая республика все‑таки надежнее эгалитарной монархии, воздвигнутой на смешанной, зыбкой общественной почве.

S Нация, когда‑то сословная, нация, которая росла и развивалась (то есть разнообразилась жизнью в возрастающем единстве власти), может, конечно, доживать свой государственный век в виде вовсе бессословной монархии; она, эта смешанная и уравненная нация, может даже свершить еще великие и громкие деяния в последний период своего отдельного существования. Прежнее долговременное сословное развитие, разумеется, оставляет еще на некоторое время множество таких следов, таких душевных навыков, преданий, вкусов и даже полезных предрассудков, что уничтожить все эти плоды сословности не могут сразу новые впечатления и бессословности; но если бессословность зашла уже слишком далеко; если привычки к ней вошли уже в кровь народа (а для этого гибельного баловства времени много не надо), если никакая реакция в пользу сословности уже не выносится, то самодержавный монархизм, как бы он силен с виду ни казался, не придаст один и сам по себе долговечной прочности государственному строю. Этот строй будет слишком подвижен и зыбок. Тьер[132] уверяет, будто еще Наполеон I жаловался на то, что эгалитарная почва Франции — песок, на котором ничего прочного построить невозможно. Быть может, руководимый гениальным инстинктом своим, он и к завоеваниям стремился не для того только, чтобы прославить себя и славой укрепить свою династию, но вместе с тем и для того, чтобы неравноправностью национальной, внешней, провинциальной возместить недостаток неравноправности внутренней, сословной, too горизонтальной. Французы, все политически и граждански между собою равные, могли бы в случае успеха стать привилегированными людьми в среде всех других покоренных наццр. Великие представители великих движений стремятся ко многому и, бессознательно повинуясь историческому инстинкту своему, которому они сами нередко и настоящего названия не умеют найти, и в разговорах своих указывают на другие побуждения, часто гораздо более узкие или низменные. Счастливо и не совсем еще дряхло то государство, где народные толпы еще могут терпеливо выносить неравноправность строя. Я даже готов сказать и наоборот: счастливо то государство, где народные толпы еще не смеют, где они не в силах уничтожить эту неравноправность, если бы и не желали ее терпеливо выносить.