Англия (ныне уже демократизованная и столь уже похожая на все другие державы европейского материка) исполнила в истории свое великое назначение не благодаря конституции своей, а вопреки ей. Если бы прочность, сила, творчество и т. п. зависели от самой конституции, то, перенимая у Англии только эту сторону ее жизни, все государства Западной Европы должны были бы возрасти во внутреннем могуществе своем. Однако мы видим, что все эти западные государства испортили конституцией свой древний и прочный государственный строй и шаг за шагом идут к республиканской федерации, к утрате действительной самобытности. Из этого Уже одного мы вправе заключить, что величие прежней Англии зависело гораздо более от политической неравноправности, чем от политической свободы. Политическая неравноправность была в Англии противоядием, противовесом политической свободе; лишь благодаря долгой неравноправности Великобритания так долго, так успешно и поучительно переносила свободу.

В прежней Франции монархия была самодержавна и сословна; в Англии монархия была издавна ограничена, но строй общества весьма неравноправен — где по закону, а где только фактически, но глубоко; в Венеции истинного монарха вовсе не было, но была аристократия. И все три государства эти были в свое время великими, не по боевой только силе, а внутренне–могучие, своеобразные (т. е. культурные) государства.

Общая черта политической жизни у них была только одна — неравноправность.

Вот прямая и откровенная постановка государственного дела, без всяких лжегуманных жеманств.

Кто может отвергнуть такие грубые факты?

Сословная монархия, конечно, лучше и тверже аристократической республики, но аристократическая республика все‑таки надежнее эгалитарной монархии, воздвигнутой на смешанной, зыбкой общественной почве.

S Нация, когда‑то сословная, нация, которая росла и развивалась (то есть разнообразилась жизнью в возрастающем единстве власти), может, конечно, доживать свой государственный век в виде вовсе бессословной монархии; она, эта смешанная и уравненная нация, может даже свершить еще великие и громкие деяния в последний период своего отдельного существования. Прежнее долговременное сословное развитие, разумеется, оставляет еще на некоторое время множество таких следов, таких душевных навыков, преданий, вкусов и даже полезных предрассудков, что уничтожить все эти плоды сословности не могут сразу новые впечатления и бессословности; но если бессословность зашла уже слишком далеко; если привычки к ней вошли уже в кровь народа (а для этого гибельного баловства времени много не надо), если никакая реакция в пользу сословности уже не выносится, то самодержавный монархизм, как бы он силен с виду ни казался, не придаст один и сам по себе долговечной прочности государственному строю. Этот строй будет слишком подвижен и зыбок. Тьер[132] уверяет, будто еще Наполеон I жаловался на то, что эгалитарная почва Франции — песок, на котором ничего прочного построить невозможно. Быть может, руководимый гениальным инстинктом своим, он и к завоеваниям стремился не для того только, чтобы прославить себя и славой укрепить свою династию, но вместе с тем и для того, чтобы неравноправностью национальной, внешней, провинциальной возместить недостаток неравноправности внутренней, сословной, too горизонтальной. Французы, все политически и граждански между собою равные, могли бы в случае успеха стать привилегированными людьми в среде всех других покоренных наццр. Великие представители великих движений стремятся ко многому и, бессознательно повинуясь историческому инстинкту своему, которому они сами нередко и настоящего названия не умеют найти, и в разговорах своих указывают на другие побуждения, часто гораздо более узкие или низменные. Счастливо и не совсем еще дряхло то государство, где народные толпы еще могут терпеливо выносить неравноправность строя. Я даже готов сказать и наоборот: счастливо то государство, где народные толпы еще не смеют, где они не в силах уничтожить эту неравноправность, если бы и не желали ее терпеливо выносить.

Самой земной церкви, или, говоря прямее и точнее, самому спасению наибольшего числа христианских душ, по мнению духовных мыслителей, подобных епископу Феофану, нужен могучий царь, который в силах надолго задержать народные толпы на (неизбезжном, впрочем) пути к безверию и разнородному своеверию. Чтобы этот царь, даже и непреднамеренно, положим, мог таким косвенным путем способствовать личному, загробному спасению многих душ, чтобы даже и в том случае, когда он, заботясь прямо лишь о силе земного христианского государства, мог этим самым косвенным действием увеличивать число избранных и для небесного царства (как говорит преосвященный Феофан), ему необходима опора неравноправного общественного строя. И потому всякий, кто служит этой неравноправности здраво, то есть в пределах возможного и доступного по обстоятельствам и духу времени, — тот, даже и не заботясь ничуть о спасении хотя бы моей или другой живой души христианской, а делая только свое как бы qyxoe и практическое дело, служит бессознательно, но глубоко и этому спасению.

Прочны ли будут плоды теперешней исправительной реакции нашей, окажется ли дворянство русское на высоте своего не только национального, но, быть может, и мирового (по дальнейшим последствиям) призвания, — мы этого не знаем. Европеизм и либеральность сильно расшатали основы наши за истекший период уравнительных реформ. В умах наших до сих пор царит смута, в чувствах наших — усталость и растерянность. Воля наша слаба, идеалы слишком неясны. Ближайшее будущее Запада — загадочно и страшно… Народ наш пьян, лжив, нечестен и успел уже привыкнуть, в течение 30 лет, к ненужному своеволию и вредным претензиям. Сами мы в большинстве случаев некстати мягки и жалостливы и невпопад сухи и жестки. Мы не смеем ударить и выпороть мерзавца и даем легально и спокойно десяткам добрых и честных людей Умирать в нужде и отчаянии. Из начальников наших слишком многие робки, легально–церемонны и лишены горячих и ясных убеждений.

Духовенство наше пробуждается от своего векового сна уж слишком нерешительно и медленно. Приверженцев истинно–церковного, богобоязненного, прямого, догматического христианства еще слишком мало в среде нашего образованного общества; число их, правда, растет и растет… Но желательно видеть нечто большее. Писатели наши, за немногими исключениями, фарисействуют и лгут. Пишут одно, а думают и делают другое.

Но сила Божия и в немощах наших может проявиться!

И недостатки народа, и даже грубые пороки его могут пойти ему же косвенно впрок, служа к его исправлению, если только Господь от него не отступится скоро.

Чтобы русскому народу действительно пребыть надолго тем народом — «богоносцем», от которого ждал так много наш пламенный народолюбец Достоевский, — он должен быть ограничен, привинчен, отечески и совестливо стеснен. Не надо лишать его тех внешних ограничений и уз, которые так долго утверждали и воспитывали в нем смирение и покорность. Эти качества составляли его душевную красу и делали его истинно великим и примерным народом. Чтобы продолжать быть и для нас самих с этой стороны примером, он должен быть сызнова и мудро стеснен в своей свободе; удержан свыше на скользком пути эгалитарного своеволия. При меньшей свободе, при меньших порывах к равенству прав будет больше серьезности, а при большей серьезности будет гораздо больше и того истинного достоинства в смирении, которое его так красит.

Иначе через какие‑нибудь полвека, не более, он из народа — «богоносца» станет мало–помалу, и сам того не замечая, «народом–богоборцем», и даже скорее всякого другого народа, быть может. Ибо действительно он способен во всем доходить до крайностей… Евреи были гораздо более нас, в свое время, избранным народом, ибо они тогда были одни во всем мире, веровавшие в Единого Бога, и однако они же расЬяли на кресте Христа, Сына Божия, когда Он сошел к ним на землю.