Метафизика исповеди. Пространство и время исповедального слова. Материалы международной конференции
При этом на исповеди обязательно присутствие священника (или брата по вере, в практике древней Церкви). Но смысл его присутствия исчерпывается ролью свидетеля, что явствует из современного чина исповеди: “Вот, чадо, Христос невидимо стоит, принимая исповедание твое, не устыдись, не убойся ... Я же только свидетель ...” Священник не является ни действующим лицом, ни судьею, ни зрителем. Он свидетельствует, означает Богу совершившееся усилие покаяния, кающемуся – событие помилования и прощения.
Придерживаясь такого понимания таинства исповеди, я ставлю под сомнение возможность существования исповеди в письменной, литературной форме.[5] Сам факт записи, фиксации, устойчивого словесного оформления предполагает читателя, другого, пусть это даже я сам, дистанцированный во времени (в случае дневника с исповедальной направленностью). А присутствие другого с его неотъемлемой познавательной, этической и эстетической активностью неизбежно разрушает исповедь как событие тайного, уединенного предстояния Богу.
Произведения, относимые обычно к жанру исповеди, могут быть классифицированы как автобиографии,[6] в которых исповедальное начало присутствует как момент построения целого, как литературный прием, как особая интонация. Здесь отсутствует экзистенциальная напряженность открытости, незавершенности исповеди, где человек оказывается на острие бытия лицом к лицу с Богом. Литературной исповеди свойственна завершенность, она покоится как вещь, как художественный текст.
Считая существование литературного жанра исповеди сомнительным, я предлагаю пересмотреть жанровое определение произведений, традиционно называемых исповедью. Думаю, что “Исповедь” бл. Августина – это скорее проповедь, где искренне поведанная история обращения служит примером, имеет целью подвигнуть к покаянию сердце другого, преодолеть аргументы противящихся души и разума. Августинова “Исповедь” полна драматизма, проистекающего из учета сознания другого, его возможных возражений, вопросов, реакций. Столь же сильно присутствие другого и в таких книгах, как “История моих бедствий” Абеляра и “Выбранные места...” Гоголя. К жанру проповеди тяготеет и “Исповедь” Толстого с ее пафосом убеждения в значимости собственного пути для другого.
“Утешение философией” Боэция, часто определяемое как исповедь, Бахтин в числе других произведений, написанных в жанре консолации, относит к “стоическому типу автобиографии”.[7]
У Петрарки “биографическая ценностная установка по отношению к своей жизни побеждает исповедальную ..., хотя не без борьбы”.[8] От Петрарки можно отсчитывать ряд литературных исповедальных автобиографий, внутренний смысл которых противоположен таинству покаяния. Сюда могут быть отнесены, например, “Исповедь” Руссо и “Самопознание” Бердяева.
Если смысл церковной исповеди в преодолении предела, прорыве за границы своей человеческой данности к Богу, размыкании кажущегося единства, то литературная исповедь, напротив, овеществляет, уплотняет личность до завершенности героя эстетической деятельности.
Если слово в церковной исповеди истончается до термина и стремится раствориться в молчании, то литературная исповедь стремится к подробному, детальному, психологизированному описанию всех событий и движений души. Любой факт внутренней и внешней биографии получает всестороннюю мотивировку, описывается весь комплекс причин и следствий любого поступка, подвергаются анализу состояния и переживания. Слово приобретает гибкость, многосмысленность, стремится адекватно выразить сложность внутренней жизни и хитросплетения судьбы.
Таинство исповеди – акт смирения, когда ценность личности выявляется в свете милующей любви Творца. Личность утверждается в Боге, укореняется в Нем духовным усилием доверия и любви. Центр полагается во Христе. Он – лоза, мы – ветви. В Нем полнота Истины и Жизни, нам же она даруется Его милостью и щедростью. Напротив, пафос литературной исповеди - утверждение самостоятельной ценности личности, ее пути. Личность предстает как пробный камень бытия, фокус мироздания. “Я пережил мир, весь мировой и исторический процесс, все события моего времени как часть моего микрокосма, как мой духовный путь”,[9] - эти слова Бердяева точно выражают антропоцентризм литературной исповеди. Разве не противоположна смирению и напряженной готовности к движению позиция Руссо: “Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, - и этим человеком буду я. Я один, Я знаю свое сердце и знаю людей, Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною, осмелюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то, по крайней мере, не такой, как они”.[10]0
Уединенному молчанию пред Богом в таинстве покаяния противостоит в исповеди литературной напряженная установка на другого, который понимается как объект убеждения, завоевания, но не как свидетель покаяния.[11]1
В таинстве покаяния личность взыскует прозрачности, проницаемости для Бога, энергия же литературной исповеди - сгущение, уплотнение личности в ее противостоянии остальной жизни.
Этот пафос противления, быть может, наиболее ярок в “Исповеди” Руссо. Известно признание Толстого: “Я больше, чем восхищался им, – я боготворил его. В 15 лет я носил на шее медальон с его портретом вместо нательного креста”. [12]2 Понятно, речь идет о предельном случае, но человек в таинстве покаяния и человек, создающий текст о себе, пребывают в столь различных состояниях сознания, что факт использования в обоих случаях слова “исповедь” парадоксален, но и знаменателен. Появление жанра исповедальной автобиографии становится возможным именно в лоне христианской культуры, которая первой утвердила ценность свободной личности безотносительно ее принадлежности к роду и положению внутри социума.
Церковная и литературная исповеди соотносятся не как “высокое” и “низкое”, “достойное” и “недостойное” , но скорее как вдох и выдох, обращенность единого человека к Богу и к ближнему. Их параллельное существование в духовной жизни создает равновесие культуры. Тайна богообщения, молчание в Присутствии и отважная попытка самопознания, биение слова в усилии выразить невыразимое - два пути на ту глубину сердечную, где происходит встреча “я” с абсолютными основами бытия.