Метафизика исповеди. Пространство и время исповедального слова. Материалы международной конференции
Если слово в церковной исповеди истончается до термина и стремится раствориться в молчании, то литературная исповедь стремится к подробному, детальному, психологизированному описанию всех событий и движений души. Любой факт внутренней и внешней биографии получает всестороннюю мотивировку, описывается весь комплекс причин и следствий любого поступка, подвергаются анализу состояния и переживания. Слово приобретает гибкость, многосмысленность, стремится адекватно выразить сложность внутренней жизни и хитросплетения судьбы.
Таинство исповеди – акт смирения, когда ценность личности выявляется в свете милующей любви Творца. Личность утверждается в Боге, укореняется в Нем духовным усилием доверия и любви. Центр полагается во Христе. Он – лоза, мы – ветви. В Нем полнота Истины и Жизни, нам же она даруется Его милостью и щедростью. Напротив, пафос литературной исповеди - утверждение самостоятельной ценности личности, ее пути. Личность предстает как пробный камень бытия, фокус мироздания. “Я пережил мир, весь мировой и исторический процесс, все события моего времени как часть моего микрокосма, как мой духовный путь”,[9] - эти слова Бердяева точно выражают антропоцентризм литературной исповеди. Разве не противоположна смирению и напряженной готовности к движению позиция Руссо: “Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, - и этим человеком буду я. Я один, Я знаю свое сердце и знаю людей, Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною, осмелюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то, по крайней мере, не такой, как они”.[10]0
Уединенному молчанию пред Богом в таинстве покаяния противостоит в исповеди литературной напряженная установка на другого, который понимается как объект убеждения, завоевания, но не как свидетель покаяния.[11]1
В таинстве покаяния личность взыскует прозрачности, проницаемости для Бога, энергия же литературной исповеди - сгущение, уплотнение личности в ее противостоянии остальной жизни.
Этот пафос противления, быть может, наиболее ярок в “Исповеди” Руссо. Известно признание Толстого: “Я больше, чем восхищался им, – я боготворил его. В 15 лет я носил на шее медальон с его портретом вместо нательного креста”. [12]2 Понятно, речь идет о предельном случае, но человек в таинстве покаяния и человек, создающий текст о себе, пребывают в столь различных состояниях сознания, что факт использования в обоих случаях слова “исповедь” парадоксален, но и знаменателен. Появление жанра исповедальной автобиографии становится возможным именно в лоне христианской культуры, которая первой утвердила ценность свободной личности безотносительно ее принадлежности к роду и положению внутри социума.
Церковная и литературная исповеди соотносятся не как “высокое” и “низкое”, “достойное” и “недостойное” , но скорее как вдох и выдох, обращенность единого человека к Богу и к ближнему. Их параллельное существование в духовной жизни создает равновесие культуры. Тайна богообщения, молчание в Присутствии и отважная попытка самопознания, биение слова в усилии выразить невыразимое - два пути на ту глубину сердечную, где происходит встреча “я” с абсолютными основами бытия.
Е.В. Богданов. Об актуальности исповеди
Всю войну, всю похоть человекоубийства, все легкомыслие,
всю грубую тягу удовольствиям, я находил в самом себе
.Г.Гессе.
Лишь по видимости далекий от романтизма и сентиментализма ХХ в. не испытывает нужды в исповедальном слове Мудреца, сама фигура которого изрядно поблекла на фоне истории, потеряв, как думается, последние остатки величия и авторитета. Жесты мудреца более не вызывают волнения. Мудрец, проживавший в “чистых чертогах” классической метафизики, как выпал из той истории человеческих блуждании, которая и была вызвана пертурбациями его Духа-духа мудролюбия, не любящего мир. Как знать, но, быть может, основной задачей, стоящей ныне пред наследниками европейской метафизики, является апология Мудреца, задача доказательства того, что Истина Благо и Прекрасное по-прежнему необходимы, что они что-либо да значат в судьбе западноевропейской культуры.
Мир, в котором, по справедливому замечанию Ж.-Ф. Лиотара, господствует “максимум комфорта при минимуме размышления”, живет в ожидании исповедального слова, но и испытывает понятное недоверие к Мудролюбу. Мир уже страшится Истины и испытывает отвращение к Знанию, а у последних иссякли силы в их долгих попытках сделать “мир мудрым”, “мир-по-истине”. На исходе тысячелетия назрела необходимость “выяснить отношения”. Пожалуй, что с абсолютной ясностью можно сказать о том, что так называемый “проект просвещения” потерпел сокрушительное фиаско, и фигура метафизика, застывшая в отчаянии в классической позе, есть олицетворение несчастья. Но “несчастье – ступень к возвышению гения, очистительная купель для христианина, клад - для ловкого человека, бездна - для слабого” (О.де Бальзак. “Цезарь Бирото”). Жизнь в философии по-прежнему полна гениев, христиан, ловкачей и слабаков. Все они стремятся удовлетворить все желания века нынешнего, как, впрочем, и дать ответы на запросы, поставленные на заре возникновения любомудрия.