«...Иисус Наставник, помилуй нас!»
Об одном таком случае «деградации» термина, точнее, разрыва связей с исходным кругом прежних семантических мотивировок уместно сказать несколько слов. Речь идет о ряде славянских лексем, обычно не связываемых друг с другом и восходящих соответственно к и.-евр. *iou–s-, *iou–t-, *iou–n-, ср. слав. *juxa "кровь", "похлебка", *jut — (*jutiti se "помещаться на небольшом тесном пространстве"), *jипъ "юный", "молодой", см. ЭССЯ 8, 1981:192–199. Нет оснований отвергать связь между *јиха, обозначающим, подобно др. — греч. ιχώρ, «органическую» (с жизнью связанную) жидкость, и *jun-, непосредственным обозначением жизненной силы в ее воплощении — юноша, молодое или особенно мощное животное, растение (преимущественно высокоурожайное и составляющее основной продукт питания). Можно напомнить о коренной связи крови и жизненной силы, носителем которой она считается повсюду — от мифопоэтических представлений о человеке и жизни до современной медицины Но при принятии связи этих двух слов соединительным элементом считают значение «мешать», «смешивать», представленное, например, в лит. jauti. jaûti, или др. — инд. yauti. С этим утверждением в таком виде трудно согласиться (тем более, что др. — инд. yauti обозначает скорее связывание, со-, объединение, усиление). Значение "мешать", "смешивать", несомненно, присутствует в ряде примеров (например, в литовском), но оно вторично и должно рассматриваться как результат некоей дегенерации. Исходным и основным смыслом глагола, восходящего к и.-евр. *іеи-, была идея умножения, количественного возрастания, усиления (т. е. то, что непосредственно выражено в обозначении жизненной силы, вечной молодости — и.-евр. *-іеи-, ср. др. — греч. αιών, лат. аеvит и т. п.); к совмещению значений этого круга и смешения ср. хотя бы нем. vermengen «смешивать» при Menge "множество" как результат смешения, суммирования и т. п. Но само смешение (или, точнее, — связывание) представляет собой такое умножение состава целого, при котором оно укрепляется, усиливается. Именно эти значения и лежат в основе слав. *juxa, *jut-, *jипъ-, которые в точности соответствуют и.-евр. словам с корнем *iеи- и такими же расширениями, см. Pokorny I, 507–512. В особом разъяснении нуждается слав. *jut-. Нужно думать, что предположение в нем значения, связанного с ограниченным (тесным, узким) пространством, воспринимаемым как состояние некоей «неуютности», верно лишь применительно к отдельным конкретным случаям явно вторичного происхождения. Исходным же значением, определившим и дальнейшую эволюцию элемента *jut — (*ieu–t-), нужно считать «прибежище», «покров», «защита», «поддерука», «помощь», и как следствие всего этого — обретение «уюта», как раз и обеспечиваемого «связыванием–соединением» и вытекающим из него усилением (ср. др. — инд. yuti — "связывание", "объединение": yauti или лат. juvare "помогать", "поддерживать", но и "радоваться", "веселиться", к состоянию «уюта», удовлетворенности). Анализ этих славянских лексем представляет интерес и потому, что в силу уже сказанного он приводит к установлению правдоподобной связи этих слов с авест. yaoz–data- как обозначением святости (как особой сакральной чистоты, с которой связано табу, см. выше) и такими словами как авест. yaos "здоровье", "благо" (ср. Y. 46 18, ср. yaos & da — «heilkraftig machen», yaozdati-, ср. — парф. yoz–dahr «святой» и т. п.), др. — инд. yos "здоровье", "счастье", (архаизм, употребляемый в формуле sam yoh или sam ca yôs ca), лат. ius «право» и т. п. Смысловая мотивировка этих слов также отсылает к идее установления связей (—>основа, опора, порядок право), укрепления и усиления. В этом контексте очень вероятно, что слав. *jut- сохраняет этот и.-евр. архаизм. Тем самым оказывается объединенной вся серия примеров, восходящих к *іеи-, — от похлебки до права (ср. лат. jus и jos, др. — инд. yus- и yos-, слав. *juxa и *jut-). При изучении истории и.-евр. *ieu- в отдельных языках необходимо особенно внимательно отнестись как к процессам семантического «ухудшения» слов, так и к исключительно радикальной «диверсификации» исходных значений.
Ценные данные о значении элемента *svet- извлекаются из материала личных имен двучленного типа. Их ценность тем больше, что в этом отношении славянская ономастическая традиция сильно выделяется среди других индоевропейских. В ней имена с элементом svet- довольно многочисленны и разнообразны, престижны в социальном плане и применимы как к божественным персонажам, так и к людям (с очевидностью можно говорить о таких носителях соответствующих имен, которые занимали высокое общественное положение). Среди божественных имен реконструируются *Sveto & *vitъ (ср. Zwantewit(h), Svantavit, Szuentevit и др. у Гельмольда, Саксона Грамматика и др.; ср. также sanctus Vitus; о смешении со св. Витом см. Nahtigal 1956:1–9) и, может быть, *Sveto & *bogъ (на основании формы Suentebueck, трактуемой обычно иначе; см. выше) [410]. Элемент *vitъ доставляет исследователям много сложностей и обычно его определяют как «господин», «хозяин», ссылаясь на ц.–сл. доловитъ, οικοδεσπότης «pater familias» (ср. недавно Moszynski 1992:61). Это решение кажется излишне приблизительным. Можно высказать предположение уточняющего характера о возможности видеть в слав. *vіtъ более раннее *vіktъ<и.-евр. *ueik–t- или *uik–t- [411], от и.-евр. *uеіk — "жизненная сила", "энергичное проявление силы", но и "жертва", "посвящение" и т. п. (иначе — Трубачев 1994, 6). В этом случае *vіtъ (< *vik–tu-) сопоставимо с лат. victima, опирающимся на *vik–ti- или *vik–tu-. Этот круг значений удачно объяснял бы ряд других имен с этим элементом — Яровит (Gerovitus, Herovith), Руевит (Rugieuithus), Поревит (Poreuithus), которые Р. О. Якобсон трактовал как обозначения разных степеней и фаз жизненной силы (ср. также Siemowit, Uniewit) [412]. Среди личных имен людей для дохристианской поры реконструируются сочетания *svet- с элементами *slav-, *ръlk-, *mir-, *gor-, *bor- и, может быть, некоторые другие. При этом первый член *svet- первоначально подчеркивал не столько сакральный аспект в чистом виде, сколько идею возрастания, процветания, изобилия (*Svetoslavъ — не тот, чья слава «сакральна», но тот, у кого она возрастает, ширится и т. п.). Особенно широкое распространение получило имя *Sveto–slavъ, представленное русск. Святослав (имя очень хорошо известно в русских княжеских династиях; первым известным его носителем был князь Святослав, сын Игоря и Ольги, упомянутый впервые еще Константином Порфирородным в 944 г. — Σφενδοσeλάβος [De adm. imp.]; ср. Святославль, город в Киевской земле, 1096 г.) [413], польск. Swietoslaw (см. Spentozlaus [!], 1173–1176; Zuantozlaws, 1198; Suutozlauo, Swantozlao, 1212; Zantozlaws, 1216; Suentoslaus, 1238 и др. [ср. Swientoslawa: Swentoslaua, 1271 и др.], см. Taszycki 1958:126–127; 1980:s.w.; чешск. Svatoslav [Zwathozlaus, 1173], ср. Svatoslav, назв. деревни: Suatozla, 1292 [Profous–Svoboda 1957, IV:244]); с. — хорв. Светослав (ср. Светослав Суроньа, король хорватский, 997–1000 гг.) и др. (Taszycki 1958:126–127; 1980, s.w.; Profous–Svobola 1957:244; Malec 1971:118, 176 и др.; ср. также Milewski 1969:63, 72 и др.). Имена типа Sveto–slavъ выступают как надежные историко–культурные индексы: они относятся к определенному культурному кругу и к определенной иерархически высшей группе коллектива; как правило, речь идет о князе–воине, предводителе дружины, для которого слава является высшей наградой, наиболее престижным отличием; существенно, что слава идеальна, а не материальна, она знакова по преимуществу, символизируя высшие качества ее носителя. Из других реконструируемых для дохристианской эпохи имен с элементом *svet- ср. *Sveto–ръlkъ (букв. — "чья дружина–полк возрастает"): русск. Святополк, княжеское имя (ср. город в Киевской земле Святополчь, 1095 г.); польск. Swietopelkя (Svatopelco, 1232; Zuatopelkum, 1234; Swenthopelcus, 1236; Swentopelkus, 1237 и др.), Swietopolk (Zuetopolk, 1122; Suutopolk, Swantopolcus, 1209, 1215 и др., см. Taszycki 1957:126; 1980, s.w.); чешск. Svatopluk; слав. диал. на терр. Германии Sventopolk (1127–1129; «Zuentepolch filius nomine Zuinike», Helmold, 95); Svatopolk (1243: Swantopolc) и др. (см. Schlimpert 1964:47; Trautmann 1948, I:27; Лоренц 1906:91 и др·) и т. п. [414]; — *Sveto–mirъ: русск. *Святомир (ср. Святомирский, Святомиров); польск. Swiеtomir (Swantomyr, 1294; Suentomiro, 1294; Swanthomiro, 1298; Suantemir, 1260; см. Taszycki 1957:126; 1980, s.w.); чешск. Svatomir (Zwantomirus, 1220; ср. также Svatomirov, деревня, Swathmirslag, 1379 и т. п.; Profous–Svoboda 1957, IV:243); сербск. Светомир и др.; — *Sveto–gorъ: русск. Святогор (Святогоровичу 1633; Светогорову 1698 [Тупиков 1903:742], ср. Святогорский; имя былинного персонажа Святогор в своих истоках могло иметь и другие связи), ср. ц.–сл. в. святогорьскъ, святогорьць, с. — хорв. светогорац и т. п.; — *Sveto–bоrъ: поморск. Swietobor (Suatobor, имя поморск. князя [рубеж XI–XII вв.], родственника Болеслава, упоминаемое Галлом Анонимом 11:29); чешск. Svatobor (1078: Zwatobor, 1226: Zwatobor, ср. топонимы Svatobor: Zwetibor, ок. 1264, Swetbor, 1341 и т. п. [Profous–Svoboda 1957, ІV:242–243]); ст. — слав. Святоборъ, русск. Святоборец и др. Но даже самые старые из приведенных здесь примеров двучленных славянских имен (X–XI вв.) не являются наиболее ранней фиксацией этого типа. В зальцбургской «книге побратимства» («Liber confraternitatum vetustior»), относящейся к концу VIII века, среди целого ряда имен этой модели обнаруживается и Zuuentibald (Hermann 1965, 30). В первом члене этого имени видят слав. *Sveti-, *Svetь-, а во втором, судя по всему, герм. bald, широко употребительный в германском именослове (Birnbaum 1981, 82–90, особенно 86). Если это предположение окажется верным, то это значит, что элемент *Svet- мог сочетаться и с *vold — (*vol-: *vel-), что подтверждается отчасти и указанными выше сочетаниями типа святые власти, святой владыка (*svet- & *vold-), ср. и святая воля, а также балтийскими соответствиями.
Эти факты могли бы бросить свет и на проблему употребления svet- при имени Волоса–Велеса (и родственных ему персонажей в балтийской традиции). Любопытно указание такого позднего и вторичного источника, как «Сказание о построении града Ярославля»: Волос, злой дух, сокрушающий людей и скот, был сам сокрушен и на месте его «святилища» была воздвигнута церковь — Я, о велие чудо! егда освяти храм бес преста страхования творити и скотие на пажити сокрушати… и благодариша его угодника святаго Власия чудотворца. Прежняя «святость» языческого Волоса, понимаемая как необузданная сила, возрастающая в пагубах, творимых им окружающим, трансформируется в святость, на этот раз подлинную, христианскую, соименного ему Власия; происходит своего рода «переосвящение» Волоса во Власия.
Эти и подобные им имена, как бы ни осмыслялись они позже и как бы ни настаивало большинство специалистов на трактовке *svet- как «святой», в своих истоках, судить о которых мы можем с достаточными основаниями, сохраняют еще в доступной для восприятия степени архаичное значение элемента *svet-, выступающего в контексте обозначений жизненной силы, роста, плодородия. Разумеется, это не обозначает, что в каждом конкретном случае перед исследователем не возникает сложная и не всегда удовлетворительно разрешимая проблема отделения друг от друга архаичного и инновационного, «языческого» и «христианского». Трудность, а в иных случаях и невозможность отделения одного от другого как раз и свидетельствуют об исключительной слиянности этих двух компонентов, об органичности перехода первого во второе и о вероятной эпохе синтеза старых и новых смыслов в элементе *svet-.
Разумеется, остается много конкретных неясностей, связанных с переходным периодом от распространения христианства в Киеве до крещения и вплоть до официального принятия христианства, датируемого 988 годом. Христианское понятие святости и святого уже в это время могло быть доступно и славяноязычному населению Киева. Личный пример самой княгини Ольги, принявшей «святое» крещение в 955 г., распространение христианства среди нерусского (и, конечно, отчасти и русского) населения Киева, наличие церкви св. Ильи, значение которой было, несомненно, велико, и деревянной церкви св. Софии, построенной Ольгой и сгоревшей в 1017 г., случаи мученичества за веру, связи Киева с Болгарией (Преслав), Моравией, Крымом (Херсонес, Сурож) и т. п. — все это полностью исключает предположение о неактуальности понятия святости и святого в христианском смысле и о том, что не предпринимались попытки опробовать элемент свят- для этих новых понятий. К сожалению, нет возможностей доказать, что Илья (в связи с церковью), Ольга в связи с «святым» крещением, первые «святые» мученики за веру и т. п. назывались святыми — отдельными славяноязычными христианами или даже язычниками. Но исключать эту возможность и, более того, не считать ее очень вероятной, конечно, нельзя. Эта тема появляется уже при подготовке князя Владимира к крещению, и она выступает практически уже в сложившемся виде сразу же после крещения, которое — и это очень характерно — определялось именно как святое: «[и] просвети ю крещеньем святымь» (Лавр. летоп., л. 41). Только после этого вчерашние «языки» стали «новии людье христьяньстии» и открыли для себя путь спасения.
Но такое решительное (по крайней мере, во всем, что было связано с официальной сферой)
То, что выше было сказано о преобразовании урочища Волоса в церковь святого Власия, сразу же освящаемую, подтверждается и первичными источниками. Новая христианская святость утверждается не в стороне от языческой «святости», но именно на ней, в самой ее сердцевине. Христианские святыни, неслучайно, воздвигаются на месте языческих, и источники не раз сообщают об этом. Радуясь крещению — своему и своих людей, — князь Владимир обращается к Богу: «утверди и веру в них праву и несовратьну, и мне помози Господи на супротивнаго врага, да надемся на тя и на твою державу, побежю козни его» — и далее: «и се рекъ повеле рубити церкви. и поставляти по местомъ. идеже стояху кумири. и постави церквь святаго Василья на холме. идеже стояше кумиръ Перунъ и прочии. идеже творяху потребы… (Лавр. летоп., л. 41).
Эти факты подтверждают, что христианское понятие святости вводилось сверху не постепенно, стыдливо, почти тайком, но решительно и принципиально: требовалось не просто принятие новой веры через крещение, но отречение от старой, и только в этих условиях важнейшее понятие «святость» не подверглось языковому переименованию; язык сохранил слово и даже его общую семантическую идею, но существенно углубил и «спиритуализовал» (по идее, его содержание. Разумеется, сказанное верно в общем, так сказать, в «макроперспективе»: реальная эмпирическая ситуация была, конечно, сложнее и многообразнее. Наконец, практически речь шла не только об углублении смысла, но и об очень существенном расширении круга соответствующих лексем и терминологизации многих из них, т. е. по сути дела, о создании нового лексико–семантического круга. Характерно, что этот процесс происходил во всех славянских традициях и, как правило, отличался очень значительной степенью унифицированности. Ср., напр., такие разные и очень неравно засвидетельствованные традиции, как русскую (ср. словарь Срезневского) и полабскую (см. Olesch 1976, 10–31). Между прочим, в последней обнаруживаются иногда важные аргументы в пользу ранее высказанных соображений, ср.: wiltge sjunta (Н), т. e. *vil'te siote< *velikъjь & *svetъjь (cp. wiltge sjungti (H) при польск. wielkie swieto и под.) — *vel- & *svet — (см. выше).
Один из важнейших путей в этом направлении — формирование персонифицированных образов святости, актуализация отдельных смыслов, становящихся отмеченными, и их спиритуализация. Разумеется, необходим учет и постоянная оглядка на библейские тексты под этим углом зрения, потому что в отношении темы святости они обнаруживают много общего с той картиной, которая реконструируется для описываемого здесь положения дел. Эти библейские тексты, вскоре ставшие как бы официальным источником христианского богословия, для переходного периода выступают еще и как некий фон, помогающий лучше осознать раннеславянское понимание святости. Поэтому нельзя пройти мимо того, что аналогичная ситуация наблюдается и в употреблении слов, связанных с понятием святости, в Ветхом и Новом заветах. В первом из них число сочетаний типа «святой & Subst.» достаточно велико (земля, небо, область, место, гора, вода, путь, храм, престол, жилище, собрание, сонм; имя, слава, радость, благо, дух; день; муж, семя и т. п.), и распределение разных типов характеризуется значительной равномерностью. Хотя в Новом завете некоторые из указанных сочетаний сохраняются, но в целом их немного, но зато решительное преобладание получает сочетание Святой дух (ср. Πνεύμα Άγιον έπελεύσεται επί σε. Luc. I, 35 или το γαρ Άγιον Πνεύμα διδάξει υμάς… Luc. XII, 12 и др.); ср. также сочетание этого эпитета со словами Отец, Сын, ангелы, пророки, апостолы; заповеди, закон и т. п. Сам образ проявления указанных свойств, с одной стороны, учит тонкому различению материально–предметного, физического и его «пневматического» модуса и, с другой стороны, одновременно свидетельствует о складывающейся готовности религиозного сознания к своего рода интуитивному «богословствованию» и самого языка, и тех, кто живет в нем. Только в этих условиях словарь «святости» не просто описывает это явление, но создает возможности для нового углубления своих смыслов и «усвоения» той же самой языковой формой других до поры не опознанных и, можно думать, особенно глубоких видов святости. В этом отношении язык открыт будущему и, более того, в известном смысле своей бытийственной свободой преформирует его.
IV. «СКАЗАНИЕ О БОРИСЕ И ГЛЕБЕ»
Анализ понятия святости в текстах первых 100–150 лет после введения христианства на Руси позволяет наметить основные линии трансформации (или, точнее, адаптации) старой идеи. Говоря в общем, суть изменений состоит в троякой переориентации локуса святости — с природы на человека (и сверхчеловеческое), с материально–физического на идеально–духовное, с конкретного и зримого на абстрактное и незримое. В результате этого понятие святости начинает актуализировать и такие смыслы, как чистота, непорочность, праведность и т. п. [415], а образом проявления этих свойств становится не материально–предметное, а «энергетическое» возрастание, своего рода «светолучение», харизматический ореол (ср. связь святости с образами сияния, блеска, солнечных лучей, золотого цвета и т. п.) [416]. Тем не менее, несомненно, христианское по своему заданию понятие святости в целом ряде текстов древнерусской литературы отражает в себе дохристианский субстрат той идеи, которая обозначалась корнем *svet-. И тексты о первых русских святых Борисе и Глебе [417] в этом отношении особенно показательны, хотя на этот их аспект до сих пор не обращалось практически никакого внимания.
Русская религиозно–литературная и культовая традиция сохранила многочисленные тексты о св. Борисе и Глебе («Сказание», «Чтение» Нестора, летописная повесть об убиении св. Бориса и Глеба, проложные сказания, паримийные чтения, похвальные слова, церковные службы и др.) [418], но в дальнейшем из сооображений краткости ссылаться придется, как правило, только на «Сказание» [419]. Хотя по поводу относительной хронологии «Сказания» и «Чтения» существуют разные точки зрения (ср. Шахматов 1908:29–97; 1916:LXVII–LXXVII; Абрамович 1916:I–XIV; Бугославский 1914:135–143; 1928; 1928а; 1940; 1941:317–328; Серебрянский 1915:86 сл.; Гудзий 1945:101; Лесючевский 1946:240; Черепнин 1948:311; Каргер 1952: 77–86; Müller 1952–1962; Воронин 1957:Пел.; 1958; Алешковский 1971; Слов. книжн. Др. Руси 1987:401–404 и др.), преимущественное значение «Сказания» в связи с преследуемыми в этой заметке целями не подлежит сомнению. «Сказание» пользовалось несравненно большей популярностью, чем «Чтение» (известно более 170 списков «Сказания», причем ранний из них [из Успенского сб.] существенно старше раннего списка «Чтения» [из Сильвестровского сб.]); оно полнее «Чтения» (при том, что касается главным образом только мученической смерти братьев), выше в художественном отношении (драматичнее и эмоциональнее, см. далее), непосредственнее (ср. исключительную роль в «Сказании» прямой речи Бориса и Глеба; значительно меньшую, чем в «Чтении», назидательность, большую конкретность описания) и т. п. [420]
ПРИМЕЧАНИЕ