«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Но расцвет Смоленска, пришедшийся как раз на время жизни Авраамия, был недолгим. Вскоре после его смерти сгущаются тучи, и если «восточная» угроза, в полной мере осуществившаяся и в Северо–Восточной Руси, и в Киеве, не была для Смоленска чревата столь серьезными последствиями и тяготы татаро–монгольского ига стали здесь в достаточной степени ощущаться на 30–40 лет позже, то у города было немало и своих забот — и внутренних (споры и распри между Романовичами и Давыдовичами, конфликты — вплоть до столкновения смоленских купцов, в частности и немецких, с княжеской администрацией, — в связи с вокняжением в Смоленске Святослава Мстиславича, полоцкого князя), и внешних (напряженные отношения с Литвой, начиная с тех же самых 30–х годов XII века, когда то Ярослав [Всеволодович. — В. Т.] иде Смоленьску на литву и литву победи и князя их ялъ, 1239 г., то литовцы неоднократно вторгаются в северные пределы Смоленского княжества, в Торопецкую волость). Смоленск входил в новую полосу своей истории, и присоединение вскоре после польско–литовской унии 1386 г. Смоленского княжества к Литве (1395 г.) круто изменило исторический путь Смоленской земли.

Смоленск по–своему разделил судьбу тех городов Северо–Западной Руси, с которыми можно было связывать наибольшие надежды на принципиально иной вариант исторического развития, нежели тот, что был избран Московской Русью. Поэтому и остается горький привкус от сознания, что Смоленску, как и Новгороду или Пскову, не удалось полностью осуществить свое историческое предназначение, но Смоленск XII — начала XIII вв. ярко говорит о своих лишь частично реализованных возможностях. Этот общий и широкий исторический и культурный фон полезно иметь в виду и при рассмотрении такой фигуры, как Авраамий Смоленский, и его «Жития» [33].

В центре внимания здесь именно сам Авраамий Смоленский. Судить о нем приходится почти исключительно по его «Житию», написанному его младшим современником и учеником, хорошо знавшим своего учителя, Ефремом. Составитель «Жития» [34] (записано оно было, вероятно, лет через 15–20 после смерти Авраамия и во всяком случае едва ли позже середины века), написанного в весьма индивидуальной манере, лично, эмоционально, был человеком совсем иного жизненного опыта и иных человеческих качеств, нежели его духовный наставник, сознающим, что он недостоин даже возносить хвалы Авраамию (Сего ради, господье, и отци, и братья, не могу дивнаго и божественнаго, и преподобьнаго образъ и подобие похвалити, грубъ и неразуменъ сый…), но этот образ покойного был Ефрему не только дорог, но и помогал ему понять свою собственную греховность и следовать заветам учителя, сокрушаясь по поводу своих пороков и падений. Но и более того, можно предполагать, что Ефрем был духовно близок Авраамию, хорошо понимал его и очень высоко ценил его лично, переживая и страдая, что его, Ефрема, грехи не позволяют ему достойно следовать по пути покойного духовного отца. Ефрем (кстати, позже он сам был местно чтим в Смоленске) — одно из двух главных зеркал, в которых отражается образ Авраамия [35]. Другое зеркало — тот образ Авраамия, который был увиден в нем «всем городом» и подавляющим большинством священноначалия. Без этих двух зеркал при рассмотрении образа Авраамия не обойтись: так много и ярко говоря во время проповедей, он, кажется, не оставил после себя письменных текстов, или во всяком случае они остаются неизвестными [36]. Но зеркала эти разные: первое — любви, преклонения, похвалы, второе — злобы, ненависти, клеветы, но ни то, ни другое не может быть игнорировано, хотя, как следует предполагать исходя из «Жития», после смерти второе зеркало было признано всеобщей молвой, теми же всеми, кто еще вчера клеветал, злословил и призывал к убийству, «кривым» и задернуто. Лишь самое основное из того, что сохранили эти зеркала, может быть отмечено здесь.

Среди русских святых домонгольского периода Авраамий занимает особое место — как уже говорилось, он не князь, не святитель, не исповедник, не основатель монастыря, не организатор и руководитель религиозной жизни масштаба Феодосия Печерского. В целом он вообще плохо подверстывается к какому–либо типу, хотя, конечно, в нем различимы черты разных типов святости (и само «Житие» его не чуждается ряда соответствующих и неизбежных клише) — и юродивого, и чудотворца, и преподобного, и дар пророчествования тоже был знаком ему [37]. Об Авраамии уместнее говорить как о весьма индивидуальном и в ряде отношений необычном примере русского святого с отдельными неповторимыми чертами во всей истории русской святости и уж тем более в первые два с небольшим века христианства на Руси. Но даже и за теми чертами, которые объединяют Авраамия с другими святыми (но, может быть, в связи с ним подчеркиваются более рельефно), кажется, стоит нечто важное, некая тайна, которую не решился раскрыть даже Ефрем, хотя нужно отметить, что никто из исследователей не оказался тем sapiens, которому и сказанного Ефремом оказалось бы sat. Время снять покровы с этой тайны, хотя бы приоткрыть ее, возможно, не наступило, но признать в этом случае само присутствие тайны и сделать предположения о том, на каких путях можно было бы приблизиться к ее раскрытию, несомненно, пора. Или уж — как минимум — пора отказаться от наивного представления, что все страдания святого и всё то, что он претерпел (житие и терпение — так озаглавлено его житие), объясняются или тем, что его неправильно поняли, или завистью и злобой к высоким достоинствам святого (ситуация лермонтовского «Пророка»). Конечно, было и непонимание, и человеческие слабости, и человеческие пороки, но ведь непонимание отнюдь не всегда столь агрессивно, а слабости и пороки, всегда остающиеся с человеком, осуществляют себя в низком деле тоже чаще всего лишь тогда, когда затрагиваются какие–то интересы.

Очевидно, эти интересы были идеологического свойства: возражение вызывало то, чему учил Авраамий. Привязанности к мирскому, житейскому у негоже было, и эту несвязанность с соблазнами мира сего он обнаруживает во все, периоды его жизни. В детстве, отданный в книжное учение, Авраамий не унывааше, яко и прочая дети, но скорымъ прилежаниемъ извыче, к сему же на игры с инеми не исхожааше… Но и далее — Егда же въ болший възрастъ прииде, всею телесною красотою и добротою яко светъ сияше. Родителема же его къ браку принужающимъ, но той самъ не въсхоте, но паче поучивъ ею и наказавъ презрети и възненавидети житейскую сию славу, прелесть мира сего, и въсприяти мнишескый чинъ. Иное манило к себе его, и даже самое дорогое в мире сем было препятствием на пути к этому иному (Ефрем не проконтролировал себя, когда писал — впрочем, совершенно справедливо, — что тема же [о родителях. — В. Т.] отшедшима житиа сего къ богу, он же повелику обрадовася и дастъ богу славу, тако изволшему). Теперь, после смерти родителей, Авраамий мог беспрепятственно раздать оставленное ими богатство нищим, вдовам и сиротам, также и инокам, помышляя, како бы бес печали всехъ земныхъ отъити и наставити мысль свою къ богу. Здесь уместно вспомнить, что Авраамий был старшим современником Франциска Ассизского (1182–1226 гг.)·

Личных амбиций, как и амбиций религиозного организатора, претендующего на власть, даже и духовную, у Авраамия тоже, кажется, не было. Иначе не «преложился» бы он на «уродство» и не думал, как бы спастись от мира сего, куда бы уйти из него (…изменися светлыхъ ризъ и в худыя ся облече, и хожааше яко единъ отъ нищихъ, и на уродство ся преложь, и расмотряя, и прося, и моляся Богу, како бы спастися и в кое место приити). И в дальнейшем он держался в стороне от власть предержащих — как светских, так и духовных. И карьеры, даже учитывая, что он стал первым игуменом Богородицкого монастыря, по сути дела Авраамий не сделал — скорее она ему «сделалась», когда это понадобилось другим. Единственной властью, которой он обладал и которую он ценил, была власть слова, поскольку им говорила сама истина.

Главным в Авраамии как религиозном деятеле было учительство, наставничество, просветительство, страстное желание передать своему духовному стаду то, что он сам узнал из книжного слова (характерно, что «Житие» ничего не сообщает о духовных наставниках самого Авраамия, и в тексте он изображен одиночкой, который находится как бы вне своей среды) и из своего собственного духовного опыта, тем более успешного, что благодать божиа бе с нимъ и духъ божий измлада в онь вселися. Поэтому, когда родителя же его даста и книгамъ учити, он отказался от игр со сверстниками, но на божественое и на церковное пение и почитание преже инехъ притекая, вызывал радость родителей и удивление перед его разумом (а инемъ чюдитися таковому детища разуму).

Мотив разума и знания в связи с Авраамием очень важен, и за ним видится нечто доктринальное, позволяющее установить исходный круг «поэтического» (νοέω : νόησις) с его центральной идеей мысленного восприятия и постижения–сознания (о чем см. ниже). Составитель «Жития» как бы спешит подчеркнуть неслучайность этой идеи в связи с Авраамием, еще в детские годы его, при первом соприкосновении с учением: Господня бо бе благодать на немъ, просвещающи разум его и наставляющи на путь заповедей Христовыхъ. И когда «Житие» сообщает, что Авраамий по достижении «болшего възраста» всею телесною красотою и добротою яко светъ сияше, это свечение–сияние относится, конечно, и к «ноэтическому» в нем: учась и получая наставления, т. е. воспринимая и усваивая нечто извне, он вскоре, еще в молодые годы, учит и наставляет других, как бы отдавая то, что получено им в долг. И родители были первыми восприемниками этого долга. Когда они принуждали сына к браку, он не только не захотел последовать этим настояниям, но сделал противоположный вывод, при этом паче поучивъ ею и наказавъ презрети и възненавидети житейскую сию славу, прелесть мира сего, и въсприяти мнишескый чинъ. С тех пор учение, учительство, наставничество духовное проходят через все его полувековое служение Богу, и, нужно думать, именно в этом и состояло прежде всего подвижничество Авраамия, в этом и был главный смысл его деятельности, что и подчеркивается неоднократно в «Житии» [38], — просветительство и как его итог— просвещение, такое озарение, которое затрагивает и разум (и прежде его), более того, приводит его в действие и сам он становится просвещенным.

Большинство примеров «подтекста» света в «Житии» Авраамия — именно о просвещении разума и свете разума, и в этом деле перед ним был высокий образец: и взыиде на небо къ отцю, и седе одесную и посла святый свой духъ на святыя апостолы, и темц вся языкы npocветu и научи истинне вероватu и славити Бога, и се, заповедаа, глаголаше: «Се азъ с вами есмь по вся дни до скончания века». И составитель «Жития» Ефрем, прежде чем начать писать, молит Иисуса Христа — дай же ми разумъ, просвещен божиею благодатью [39], подаждь мне худому и грешнеишу паче всехъ светлый подвигъ житиа и терпениа начати… [40], ср. также: и npocветu сердце мое на разумение заповедии твоихъ; — в виде́нии некоей женщины (яко на яве) при рождении младенца (описание этого виде́ния выполнено в духе высокого мистицизма, и при чтении его невольно вспоминается Данте): И вшедшу ми в домъ къ матери его, яко отроча мыяху мнози же святumели cвящeннoлепно, яко крещениемъ благодати освящающи, и некая жена вельми npecветлa сияющи предстоящи и одежу белу, яко подобно снегу белеиши, дръжащи. И слугамъ прашающимъ: «Кому, госпоже, дати отроча се?» — и noвeле имъ к coбе принести. Она же cветлoю оною ризою яко cветомъ одеже и дасть матери его (ср. завершение рассказа: Се же сказающи ми матери его, и она глаголаше: В тотъ часъ отроча оживе въ утробе моей») [41]; — и npoсвещaя свою душу и помыслъ…; — и добротою яко cветъ сияше; — несть лепо светилнику во тме сияти (и тут же о «великом светителе» Иоанне Златоусте); — И входящу ему во врата монастырьская, некако светъ восия ему въ сердци от Бога и с радостью просвещая душу его и помыслъ…; — мнози поведаютъ о немъ [о кончине Авраамия. — В. Т.], глаголюще, яко великъ светъ сниде на нь с небесе; — …и просвещая всехъ душа; — …велиа благодать божиа на граде, вся просвещающи и веселящи — …оного бо образъ светелъ и радостень; — градъ Смоленескъ всегда светло радуется о тебе; — светло радуйтеся ликоствующе въ память ycпениа преподобнаго Авраамия; — др. [42] И сам Ефрем, приступая к «Житию», обращается к Господу — …прииди на помощь мне и npoсветu сердце мое на paзумение заповедий твоихъ, отвръзи устне мои на ucnoведание устенъ Твоихъ и чюдесъ…

Власть слова, которой обладал Авраамий и о которой упоминалось выше, стала доступна ему, потому что благодать божиа бе с нимъ, и духъ божий измлада в онь вселися и потому что, прежде чем стать «страстотерпцем гносиса», он измлада же стал страстотерпцем слова, от Бога идущего — данного и взятого — и, следовательно, божественного, логосно–разумного, в котором раскрывается премудрость Божия. Эти залоги свыше и страстное желание внять Божьему слову и усвоить его себе образовали тот дар слова Божия, о котором не раз говорится в «Житии» [43]. Нужно особо отметить, что это слово было книжным (письменным), во всяком случае по преимуществу (и это отсылает нас к вполне определенной культурно–исторической традиции, библейской прежде всего, но, вероятно, в ее несколько гностицизированном варианте, см. далее). Кажется, это обстоятельство не привлекло к себе внимания исследователей и, пожалуй, даже не было ими замечено. А тем не менее именно Авраамию Смоленскому более чем кому–либо другому из русских святых принадлежит честь продолжения на Руси кирилло–мефодиевской традиции «слова букъвьного», которое глухие услышат и от которого слепые прозреют, которым Бога же оубо познати достоитъ и которое Даръ бо есть отъ Бога се данъ (ср. «Проглас» Константина Философа), без чего доуша безбоукъвьна / Явл'яетъ ся въ члoвецеxъ мрътва. Авраамию суждено было постичь это букъвьное, книжное слово, познать то, о чем оно говорит, и воплотить его в устном безбукъвьном слове, усвоившем, однако, всю премудрость книжного слова.

Об этом слове, о книге и книгах, об учении и чтении–познании в «Житии» говорится много и нередко художественно убедительно. Когда бе отрочатемъ Христовою благодатью въ возрастъ смысла пришедшу (это возрастъ смысла — удивительный образ, отсылающий к единству слова и смысла — благой мысли [*sъ–myslъ : *myslь], которая всегда сродни разуму, по определению благому из–за своей разомкнутости, открытости, широты, позволяющей усвоить всю полноту божественной мудрости), родителя же его даста и книгамъ учити. Учение не только не пугало мальчика, но привлекало и увлекало его в отличие от других его сверстников: Не бо унывааше яко и прочая дети, но скорымъ прилежаниемъ извыче, к сему же на игры съ инеми не исхожааше, но на божественое и на церковное пение и почитание [чтение. — В. Т.] преже инехъ притекая, яко о семъ родителема радоватися, а инемъ чюдитися таковому детища разуму. По смерти родителей, раздав все богатство, Авраамий размышлял о том, како бы бес печали всехъ земныхъ отъити и наставити мысль свою къ Богу, и утвержая, и уча ся господню словеси, глаголющему: «И аще кто не възметь креста своего, не поидеть въследъ мене, несть ми подобенъ». Авраамий желал бы познать Бога и стать подобным тем, кто своей жизнью показал верность тому, чему учил Христос, воплощенное Слово Иоаннова Евангелия. Богодухновеныя же книгы и святыхъ житиа почитая, и како бы ихъ житиа и труды, и подвигъ въсприяти, Авраамий избирает подвиг юродства и уходит из города в поисках спасения. Но от книг он отказаться не смог, и, видимо, эта привязанность вынудила его пересмотреть свое первоначальное решение и постричься в удаленном от города монастыре Святой Богородицы.

Важно знать не только то, что он читал книги, но и то (может быть, еще более), какие книги он читал и что он из прочитанного ценил более всего, наконец, что вообще значило чтение в его жизни. В «Житии» об этом говорится точно и достаточно конкретно и образно, иногда не без полемики с другими «читающими», но не знающими подлинной цели этого чтения. Изъ всехъ любя часто почитати учение преподобнаго Ефрема и великого вселеныя учителя Иоанна Златоустого, и Феодосия Печерьскаго, бывшаго архимандрита всея Руси. И вся же святыхъ богодухновенныхъ книгъ житиа ихъ и словеса проходя и внимая, почиташе день и нощь, беспрестани Богу моляся и поклонялся, и просвещая свою душю и помыслъ. И кормимъ словомъ Божиимъ, яко делолюбивая пчела, вся цветы облетающи и сладкую собе пищу приносящи и говорящи, тако же и вся отъ всеx избирая и списая ово своею рукою, ово многыми писци [44], да яко же пастухъ добрый, вся сведый паствы и когда на коей пажити ему пасти стадо, о не яко же невежа, неведый паствы, да овогда гладомъ, иногда же по горамъ разыдутся блудяще, а инии отъ зверей снедени будуть. Тако всемъ есть ведомо невежамъ, взимающимъ санъ священьства […].

Иоанн Златоуст и Ефрем Сирин составляли основной круг «авторского» круга чтения Авраамия. Именно эти два автора чаще всего упоминаются в «Житии», и иногда в нем содержатся разъяснения, почему приходится обращаться прежде всего к ним. Правда, не всегда ясно, появляются ли в тексте «Жития» эти имена потому, что именно в данной связи они были актуальны для Авраамия и, следовательно, показания его самого были источником появления этих имен в «Житии», или же они введены составителем «Жития» лично, по собственной инициативе, так сказать, в порядке разъяснения, истолкования, комментария, примера, не обязанного своим происхождением непосредственно Авраамию и как бы не авторизованного им самим [45]. Впрочем, говоря в общем, представляется, что и в большинстве неопределенных случаев правдоподобна связь с «авраамиевой версией», объясняющей упоминание имен Иоанна Златоуста или Ефрема Сирина, но оформленной соответствующим образом составителем «Жития» Ефремом [46].