Блаженный Иероним и его век

"О, сколько раз я, удалившись в уединение, в этой безмерной пустыне, которая, будучи сожжена солнцем, представляет жуткое обиталище для монашествующих,  видел себя среди наслаждений Рима.  Я был один, потому что был полон горечи. Безобразные члены отпугивали от себя своим облачением,  грязная кожа, казалось, покрывала тело  эфиопа.  Каждодневно слезы, каждодневно  стенания, и  если  когда сон побеждал сопротивляющегося ему, я бросал чуть державшиеся вместе кости мои на голую землю. Молчу об еде  и питье.  Даже  больные  монахи  там  пьют  сырую воду,  и считается роскошью  съесть  нечто вареное.  И вот  я, тот,  кто  ради  страха  геенны  обрек  себя  этой тюрьме, я, член общества диких зверей и скорпионов — часто в мечтах присутствовал в хороводах дев. Лицо  было  бледно от постов,  а  ум кипел желаниями в  охлажденном теле,  и в плоти,  умершей еще  раньше самого человека,  бушевал пожар страстей. И так, лишенный всякой помощи,  я бросался к стопам Христа, омывал их слезами, отирал волосами моими, и восстающую  плоть  покорял  неядением  в  течение  целых недель. Не стыжусь признаться в глубине несчастья  моего.  И сокрушаюсь еще, что  я  сейчас  не то, что был. Вспоминаю, как часто я смешивал день с ночью в непрерывных взываниях, как не прежде прекращал биение в грудь, чем приходило, Господним соизволением, успокоение. Я боялся самой кельи моей, как соучастницы помышлений моих. И сам на себя жестоко гневный, я один уходил в пустыни. И когда я видел впадины долин и утесы скал — там было место молитвы моей, была темница для наказания  несчастной  плоти".

Оказывается, что даже упомянутые занятия еврейским языком были вызваны отчасти желанием отвлечь свое воображение от видений соблазна. "Когда был молод и окружало меня уединение пустыни, я все-таки не смог превозмочь возбуждений порока и жара крови, и хотя я постами старался погасить его, мой дух все-таки кипел помышлениями. Для обуздания мыслей моих я отдал себя в учение одному брату, крещенному из евреев, чтобы после тонкостей Квинтилиана, потоков Цицеронова красноречия, важности Фронтона и спокойствия Плиния снова взяться за азбуку и размышлять по поводу придыхательных и шипящих слов".

Но Иерониму так и не пришлось, кажется, победить себя в этом отношении. По крайней мере, в писаниях его чувствуется какая-то тайная, неудовлетворенная cupiditas пола, и он как-то совсем по-иному, чем, например, Августин, боязливо и торопливо касавшийся в своих трудах непристойных подробностей, внимательно останавливается на них. В письме к пресвитеру Виталию по чисто богословскому вопросу о том, почему по данным Библии выходит, что Соломон и Ахаз уже 11-ти лет рождали детей, он пишет между прочим: "Я слышал — Бог свидетель, не лгу — рассказ про одну женщину, которая воспитывала подкинутого ребенка и исполняла обязанности кормилицы при нем и спала вместе с ним, пока тому не исполнилось 10-ти лет. И вот случилось, что напившись вина более того, чем позволял стыд, и разожженная похотью, она срамными движениями довела ребенка до соития. Опьяненность первой ночи обратилась в привычку во вторую и в следующие. Но не прошло и двух месяцев, как живот женщины вздулся. Чего же больше? Определением Божиим вышло, что та, которая против природы воспользовалась невинностью мальчика для поношения Бога, сама была обличена Владыкой природы во исполнение слова Его. Ничего нет сокровенного,  что  не  открылось  бы".

Описывая (в  "Жизни Павла Пустынника") гонения при Деции и Валериане, Иероним приводит такой пример  пытки: "Другого (мученика), цветущего возрастом юности, приказано было отвести в роскошные сады. И здесь, между белоснежных лилий и рдеющих роз, где рядом  кротко журчали  воды ручья  и  ветер чуть  шелестел  в  листьях  деревьев, он был положен на пуховое ложе и, чтобы не мог с него  встать, весь опутан нежными  гирляндами  цветов (Эразм дает  чтение: "повязками  шелка").  И  вот когда все удалились, приходит прекрасная блудница, начинает обнимать ласковыми объятиями его шею и,  что даже сказать преступно,  касаться руками  мужской  части, чтобы, возбудив  похоть, возлечь под него  бесстыдной победительницей. Что  было  делать, куда обратиться — не знал воин Христов. Кого не победили муки, побеждало сладострастие. Однако, вдохновенный свыше,  он откусил язык и выплюнул его в лицо целующей. И так сила боли победила чувство страсти".

"Каковы предания фарисеев, которые в настоящее время  называются δευτερώσεις, и сколь нелепы басни эти, я не могу и выразить. Этого не позволяет и  размер  послания,  к  тому  же  большинство  из них столь постыдны, что мне совестно было бы говорить. Сообщу все же одну подробность на посрамление рода враждебного.  Они имеют ученейших людей настоятелями синагог, и эти последние несут на себе исполнение отвратительной обязанности — именно, они должны определять кровь девушки или менструировавшей женщины, чистая она или нечистая, и если не могут сделать этого на  глаз,  определяют на вкус"  (Письмо к Алгазии).

Все это, особенно в первых двух случаях, написано с каким-то очевидным желанием вызвать слишком живой образ этих сцен, и оттого сами описания эти вряд ли могут быть названы целомудренными. В них чувствуется скрытое сладострастие самого  писавшего. Иероним говорит в письме к Паммахию: "Девственность я превозношу до небес не потому, чтобы имел, а потому, что более удивляюсь тому, чего не имею". И это — правда, и в этих словах — объяснение ко многому в деятельности и писательстве Иеронима. Пламенный проповедник воздержания, умерщвления плоти, девства, он прежде всего хочет убедить себя, подействовать на себя самого, так как слишком сильна в нем именно плотская сторона. Это был аскет, Но с кровью в жилах, знойной кровью. Этим и объясняется поразительная острота его взгляда по отношению к женщинам, его изумительное знание женской природы, женского кокетства, всех этих маленьких уловок, всевозможных mysteres de la toilette. А. Тьерри пишет о нем: "Мы напрасно бы искали в древности такой наблюдательности, направленной на женщин большого света, на их чувства, привычки, домашнюю жизнь, наконец, даже на их костюм". Благодаря этому, мы имеем возможность, пользуясь Иеронимом, воссоздать довольно полно этот мир грации и порока в последние дни его существования перед нашествием варваров. И какое-то странное чувство охватывает человека при чтении этих пустяков, подробностей, всей этой милой и грешной niaiserie. Его нельзя определить иначе, как чувство изумления перед устойчивостью природы. Прошли века, сменились  народы,  но  вот  это:

Risit et arguto quiddam promisit ocello осталось.

"Башмачок блестящий и черный зовет своим скрипом юношей... Волосы то закрывают лоб, то спускаются на уши. Между тем спадает порой покрывало, обнажает белые плечи, и она, как бы не желая, чтоб видели, закрывает поспешно,  что  открыла  с  намерением".

С ее плеч,  будто сдул ветерок, Полосатый скатился платок. Тот же самый жест кокетства, повторенный почти - непревосходимой точностью — и это на расстоянии полуторы  тысячи  лет!

При таком мужском обществе Рима, которое описано выше, трудно было бы ждать особенных добродетелей в женском. И мы читаем в знаменитом: "Письме  к  Евстохии  о хранении девства": "Стыдно сказать, сколько каждый день падает дев, сколько их из своего лона теряет мать-церковь, как выше звезд воздвигает гордый враг свой трон, и выдалбливает камни и гнездится змеем в дырах их. Посмотри на многих вдов до брака, покрывающих одеждой лжи нечистую совесть. И если их не выдает величина живота и крик младенца, они с поднятой головой ходят игривыми шагами. Иные пьют снадобья против зачатия и совершают убийство человека еще до его зарождения. Те, чувствуя себя зачавшими в беззаконии, хватаются за яды для вытравления плода и часто умирают сами и идут в ад, будучи виновны в трех преступлениях: самоубийства, детоубийства и прелюбодеяния от Христа... Только тонкий пурпур одежд, едва перевязанная голова, чтобы рассыпались волосы, легкая обувь, развевающаяся за плечами гиацинтовая накидка, подвязанные рукавички и походка распущенная — вот и вся их девственность".

Весь вообще уклад жизни римских гинекеев проходит перед нами в творениях Иеронима. Мы узнаем, что в тогдашнем обществе в ходу были румяна и белила, парики  и  разглаживание  морщин.

"Еще больше оскорбляют христианское зрение те женщины, которые раскрашивают лицо и глаза пурпуром и красками, которых гипсовые лица, безобразные от крайней белизны своей, напоминают идолов, и у которых если непредусмотрительно вырывается капля слез, то оставляет борозду на лице. Их не может научить даже счет годов, что они уже стары, и они устраивают на макушке из чужих волос парик, расправляют морщины, чтобы возвратиться к юности, и, воображая себя девочками, нетвердо выступают впереди толпы своих внуков".

Модным считался рыжий цвет волос, прозрачность одежд, манерность в произношении. "Не обременяй головы ее камнями, не крась волос в красный цвет, чтобы не напоминало в ней что-нибудь о пламени геенны". "Пусть делает себе такие одежды, которыми прогоняется холод, а не те, которыми обнажается одетое тело". "Изнеженно не следуй извращенному вкусу матрон, которые, то сжав зубы, то кривя уста, болтовню свою превращают в шепот, считая  вульгарным  все,  что естественно".

Таковы  были  женщины. Мы узнаем  и  о  тех, на кого было рассчитано это кокетство их. "Пусть не захаживает около тебя завитой прокуратор, ни актер,  изнеженный, как  женщина, ни  дьявольский  певец с ядовитой сладостью своего голоса, ни бритый и вылощенный юноша"'. Самые приемы современного флирта проходят перед нами:  "Кто-нибудь, с маленькой бородкой,  подаст тебе руку,  будет поддерживать уставшую и, пожавши пальчики, соблазнится или соблазнит",  — и дальше  Иероним  опять  предупреждает  девушку  против "дьявольских  певцов", вероятно пользовавшихся  особенным  успехом  у  римских  дам: "Придется  обедать  тебе среди мужчин  и замужних женщин — увидишь чужие поцелуи,  совместно отведываемые блюда... Между тем какой-нибудь певец запоет  за столом  и  среди звуков, льющихся сладкой мелодией, не осмеливаясь глядеть на чужих жен, тем  чаще будет смотреть на тебя, не  имеющую защитника. Будет разговаривать жестами и то, что побоялся бы выразить словами, выразит пылкостью чувств своих. Вблизи  таких  приманок сладострастия даже железные души покоряет похоть. А она наиболее голодна у девушек, полагая особенно сладким все  неизведанное".