Блаженный Иероним и его век

 III

По окончании образования в Риме, вынеся из столицы довольно знаний, светского лоска и тех воспоминаний, которые неразрывно связываются с юностью и которые в будущем должны были так мучить его, Иероним отправился в путешествие по Рейну и Галлии. Приблизительно на то же время падает и его "обращение", душевный перелом, сделавший из Иеро-нима монаха, аскета, учителя церкви. Так, по крайней мере, можно толковать его собственные слова: "Ты сам ведаешь (Господи)... как, после учения в Риме, на полуварварских берегах Рейна, когда мы с ним (Боно-зом — другом Иеронима. — А. Д.) делили пищу и кров, я первый восхотел чтить Тебя". Как уже упоминалось, он рожден был в христианской семье, но до той поры христианство не играло в его жизни никакой роли, тем более, что он даже и не был крещен (явление, впрочем, обычное в то время, когда крещение часто отлагалось до позднего возраста, иногда до приближения смерти. Августин, например, имея мать христианку, был крещен только тридцати лет). Этот поворот в жизни Иеронима ставит нас лицом к лицу с тогдашним христианством в Риме и вообще с христианством той эпохи, которое (психологически) было совершенно иным, чем оформившееся, скристаллизо-ванное в догматы христианство позднейшего времени, более доступное нашему пониманию. Тогда оно все еще было некоторым "werden" а не "sein", но тем любопытнее должно быть для нас его изучение. Вообще —

Для  христианства понятия об этой стороне его не дадут никакие Dogmengeschichten. Постановления Соборов, энциклики пап здесь едва ли значат многое. Какое-нибудь суеверие, удержавшееся в захолустье, здесь говорит более, чем акты высоких духовных консилий.

В "Жизни Павла Пустынника", написанной Иерони-мом, есть удивительное место. Св. Антоний Фиваид-ский, по вдохновению свыше, идет отыскивать этого Павла, еще раньше Антония сделавшегося отшельником в той же пустыне и являвшегося, таким образом, в некотором роде старшим по длительности благочестивого подвига. "Как только занялась заря, почтенный старец, поддерживая посохом свои слабые члены, решает идти в неведомый путь. И уже пылал сожигающим солнцем полдень, а он все не переставал идти, говоря: "Верую Богу моему, что Он укажет мне раба Своего, которого обещал мне". Вдруг увидел он полулошадь и получеловека, существо, у поэтов называемое Гиппокентавром. Увидев его, он спасительным знаменем осенил чело свое. "Эй ты, — сказал он, — в какой стороне обитает раб Божий?" Тот бурчал что-то варварское, скорее выворачивая слова, чем произнося их, и старался выразить ласковый привет щетинистым ртом. Потом протянутой правой рукой указал путь и, проносясь окрыленным бегом в открытых равнинах, скрылся из глаз удивленного отшельника. Не знаем, было ли это наваждение дьявола, чтобы устрашить его, или же пустыня, плодовитая на чудовищ, породила также и этого зверя. И так изумленный Антоний, рассуждая с собой о случившемся, шел дальше. Прошло немного времени, и вот он видит среди каменистого дола небольшого человека с крючковатым носом, с рогами на лбу, с парою козлиных ног. Антоний при этом зрелище, как добрый воин, взял щит веры и броню надежды. Тем не менее упомянутое животное протягивало ему пальмовые плоды на дорогу, как бы в залог мира. Увидев это, Антоний задержал шаг и, спросив, кто он такой, получил ответ: "Я — смертный, один из обитателей пустыни, которых язычество, руководясь многообразным заблуждением, чтит под именем Фавнов, Сатиров и Инкубов. Я исполняю поручение  собратий моих.  Мы просим тебя,  чтобы ты помолился за нас нашему общему Господу, о котором мы знаем, что Он некогда приходил для спасения мира. По всей вселенной прошел слух о Нем". Когда он сказал это, престарелый путник изобильно оросил лицо слезами, которые исторгала радость из его сердца. Он радовался славе Христа и гибели Сатаны".

Для Иеронима "Жизнь Павла Пустынника" не была сказкой, да он и пытается далее показать (ссылаясь на поимку подобного же странного существа в царствование Констанция), что все это совершенно возможно. Но тогда что же значит этот рассказ? Очевидно, только одно: боги еще не умерли. Они остались, — развенчанные, трепещущие, грешные, но живые. И ждали страшного суда, как ждали его все верующие. "Будет, будет тот день... Жалобно завоет мир перед Судиею-Господом. Народы будут терзать свою грудь. Могущественные когда-то и теперь беззащитные цари вострепещут. Венера предстанет на суд с потомством своим. Приведен будет огненный (возможно и "неведомый" — ignotus) Юпитер и глупый Платон с его учениками. Аргументы Аристотеля потеряют силу свою" и т. д. Здесь, кроме риторики, есть и историческая действительность. И конечно, еще менее можно было удивляться при таких условиях, что наряду с христианством в самом быту (и еще в большей степени, чем в воззрениях) уживалась дохристианская и противохристианская, если можно так выразиться, старина. Августин (в Confessiones) рассказывает о совершенно языческих тризнах, устраивавшихся в дни поминовения мучеников и вызвавших энергичный протест со стороны Амвросия в Милане. Или вот сообщение Иеронима о столь далеком от нас по месту и времени и столь близком по сущности обряде "коляды": "Во всех городах, особенно же в Египте и Александрии, есть древний идолопоклоннический обычай, чтобы в последний день местного года и месяца набирать столы, ставить на них всякого рода яства и чашу с вином — как бы в ознаменование плодородия наступающего года или года прошедшего". Но это осложнение христианства рудиментами прежних вер было, впрочем, совершенно естественно. Оно же и  мало  касалось его сущности:  просто два мира новых и старых богов жили  рядом.

Но христианство того времени было осложнено (и угрожаемо) еще и другими влияниями. Может быть, никогда еще не было такого обилия вдруг возникавших и бесследно исчезавших сект, религиозных систем и суеверий, как в тот период. Мир первых веков христианства представлял из себя как бы какой-то огромный пламенеющий очаг, где клокотала непочатая сила религиозных страстей и откуда взрывами выбрасывались одна за другой ереси, одна другой чудовищнее, фантастичнее и невозможнее. Пожар, начавшийся в уголке Сирии, перекинулся в Египет, Византию, на Запад. Словно вознаграждая себя за религию слишком земную, слишком элементарную, которою оно жило столько веков, человечество кинулось в другую крайность — и мы видим его на пороге безумия в проявлениях его религиозности. "Четыреста почти лет прошло, как воссияло в мире слово Христа. С тех пор бесчисленные ереси разрывали ризу Его. И почти всякое заблуждение распространялось на языке сирском, халдейском и греческом". "Армагиль, Барбелон, Абраксас, Бальзамон и смешная Левсибора, и прочие скорее чудовища, чем имена" — все они передавались из уст в уста, имели для тысяч людей авторитет последнего откровения и (зачастую наравне с половыми эксцессами) полагались в основу религий. Ереси получали характер экстаза — и недаром в образовании их играли такую огромную роль женщины. Иероним, по себе знавший власть этого начала, перечисляет в одном месте случаи подобного участия: "Симон Маг основал ересь при содействии блудницы Елены, Николай Антиохийский, изобретатель всяческих скверн, вел за собой хороводы жен. Маркион послал вперед себя женщину в Рим, чтобы она подготовила там души для его обмана. Апеллес имел сообщницей учений своих Филумену, Монтан, проповедник нечистого духа, сначала соблазнил многие церкви через Приску и Максимиллу, богатых и знатных женщин, при содействии золота, затем осквернил их ересью. Но оставлю давних и перейду к позднейшему времени. Арий, чтобы обмануть вселенную, прежде всего обманул сестру кесаря  Донат в Африке для того, чтобы зловонною водою загрязнить некоторых несчастных, получал средства от Люциллы. В Испании слепая слепого, Агапия-женщина Елпидия- мужчину, завела в яму, за ним потом последовал Присциллиан — ревностнейший почитатель мага Зороастра"... Эти ереси наполняли все концы Империи  всевозможными слухами, страхами, вымыслами. О монтанистах думали, что они употребляют в своих мистериях кровь младенца, и Иероним писал Марцелле:  "Умалчиваю о кощунственных таинствах, с  которыми  связываются  рассказы  о  грудном младенце-мученике. Хотел бы не верить этому. Пусть будет  ложно  все,  что  касается  крови".

Кроме ересей такого "необузданного", так сказать,  характера по своим учениям и ритуалу,  возникали десятки других, но уже из иного источника. Мысли, воспитанной на диалектических тонкостях, на неоплатонизме, Евангелие казалось философски убогим,  по крайней мере,  крайне  неполным как  система, учением. И созерцательные умы взялись за дело дополнения, раскрытия  его  метафизической сущности.  Отсюда  новые "монстры" причудливейших  учений, догадок, сект, и  фраза Тертуллиана "философы— патриархи еретиков" (цитирована у Иеронима XXII, 1148)  в  общем  верно  передает  взаимоотношение, существовавшее  между  философией  и  поздним гностицизмом. Во времена Иеронима пользовалась самым широким распространением одна  ересь подобного  рода —  именно  Оригенова (Ориген  между 185— 256 гг. приблиз.). Иерониму мы обязаны и сохранением некоторых положений ее. Вот из них наиболее любопытные:

1) Солнце и Луна и звезды суть существа одушевленные, и подобно тому, как мы, люди, за наши грехи наделены телом грубым и косным, так и светила небесные приняли такие-то и такие-то формы, чтобы светить• более или менее, и демоны также, за большие грехи, облечены в воздушное тело.

2) Ангел или душа или демон, которых он (Ориген) считает одинаковой природы, но разной воли, могут по степени нерадения и неразумия становиться скотами  и  выбирать,  вместо  мук  геенны, положение  низших животных, обитать в водах и источниках и принимать тело тех или других рыб, так что нам следует бояться  не  только мяса  четвероногих,  но  и  рыб.

3) Пусть исследует любопытный читатель,  так же ли сам себя познает Отец,  как познается Он Сыном, зная, что  писано  есть: "Отец, пославший  Меня, более Меня"  (Ин 14, 28); он согласится, что справедливее  думать, что  и  в познании Отец  больше Сына, поскольку Он и совершеннее и чище познается самим собою, чем Сыном.

4)  И может быть, подобно тому, как умирающие в этом мире по отделении души от тела  соответственно различию дел различные места занимают в преисподней: так и  те, которые умирают  в Иерусалиме небесном (выражусь так), нисходят  в преисподнюю нашего  мира и  по  мере заслуг  своих занимают на земле  разные  места.

5) Нам  недостает  еще  истинного  Евангелия,  о  котором,  как  о  Вечном Евангелии,  читаем в  Апокалипсисе Иоанна, — разумеется "вечном" по сравнению с этим  нашим  Евангелием,  которое  временно  и  проповедано в мире и веке преходящем. И если уж исследовать  страдания  Христа,  хотя  и  дерзко  и  страшно искать  Его  крестных  мук  на небе, однако  же, если духовные грехи есть и  среди сил небесных, и если мы не стыдимся исповедать Крест Господен ради разрешения того, что Он искупил своим страданием, почему же бояться нам предлагать что-нибудь подобное в местах горних по истечении веков, чтобы роды всех мест были спасены его страданием?

Мы бы не останавливались так долго на этих заблуждениях одного из крупнейших философских умов христианского мира, но это было необходимо, чтобы заметить потом, что именно Оригена Иероним считал "первым после апостолов". Это показывает, насколько еще неустойчива была догматика христианства, как много "прелести" было для умов в подобных учениях, когда даже такие люди, как Иероним, как Августин (последний в еще гораздо большей степени: до 30  лет  почти  он  был  манихейцем),  прошли  через увлечение ересями. Представляется каким-то чудом, как могло удержаться христианство против всех этих бесчисленных  доктрин, как оно не затерялось среди них совершенно (тем более, что некоторые ереси, например, арианская, временно  бывали  сильнее его). И  любопытна еще одна  подробность: почти  все ереси, умеренные и крайние, оргиастические и рациональные, все они возникли и распространялись в эпоху нелегализированного  христианства.  Период гонений был в то же время периодом напряженнейших религиозных исканий, смелых опытов, грандиозных философских  композиций.  С Константина, с Миланского  эдикта начинается  упадок  в  этом  отношении, и так  наз.  христианские  споры  совсем не  несут в  себе того религиозного воодушевления (хотя партийные страсти там были  доведены до крайности), которым проникнуты  самые  нелепые секты  первых  веков.

Чтобы покончить с особенностями христианства той эпохи, отметим еще существование в среде тогдашней церкви ереси милленаристов или хилиастов,  упоминаемой Иеронимом. Объясняя стих 20-й в 66-й главе пророка Исайи ("И представят всех братьев ваших от  всех  народов  в  дар  Господу  на  конях  и  колесницах,  и на носилках, и на мулах,  и на быстрых верблюдах — на святую гору Мою, в Иерусалим, говорит Господь" и  т. д. —  чтение  русской  библии),  Иероним пишет: "Иудеи и наследники иудейского заблуждения эбиониты, которые в знак духовного убожества приняли самое имя "бедных" ("эбиониты" по-еврейски "бедные".  — А. Д.) и которые все ждут блаженства тысячелетнего царства на земле, — они и  коней, и колесницы, и повозки, и носилки, и мулов — все это понимают  так,  как написано. Именно,  когда при кончине мира придет Христос, чтобы воцариться в Иерусалиме, когда снова возникнет храм и возобновятся иудейские жертвы, со всего мира будут собраны сыны израилевы,  только  не  на  лошадях, а  на  нумидийских мулах. Кто же из них будет предназначен к высшим почестям, те прибудут в каретах из Британии, Испании, Галлии, "от крайних на свете Моринов" ("Энеида" Верг.) и оттуда, где разветвляет течение свое двурогий Рейн — прибудут, встречаемые всеми племенами  земли,  предуготованными  в  рабство  им".