Controversy over the Apostles' Creed

Константин, прибегая к изображению Фортуны, удерживал лишь символический образ из древности преданного представления, причем все специфически языческое оставалось устраненным. При взгляде на великие предприятия Константина, которым сопутствовало всегда необыкновенное счастье и которые привели к единодержавию во всемирной Империи, не найдем ничего удивительного в том, если символ Фортуны стал одним из любимых символов при дворе; этот символ должен был напоминать о том редком счастье, которое стало уделом дома Константинова. Также представляется понятным и имеющим особенный смысл, если статуя Фортуны из древнего Рима переносится в новый Рим.

Мы должны, впрочем, сознаться, что, во всяком случае, эта Фортуна — Τύχη — нимало не симпатична. Было бы, конечно, гораздо лучше, если бы имя Константина не напоминало ни о какой Фортуне. Но мы должны помнить, когда жил Константин, — он жил в эпоху, когда не все языческое еще было забыто.

Так как, впрочем, ни известие Зосимы в вышеприведенной цитате о Константине, «легкомысленно» относившемся к богам, ни заметка Созомена (История, V, 4) никак не дают основания под именем Тихиона понимать собственно языческий храм, то Буркхардт, дабы доказать существование при Константине «особенного культа» в честь этой богини, прибегает к помощи одного позднейшего исторического сочинения — так называемой «Пасхальной хронике».[32] Но если бы это и было в научном отношении законно, тем не менее «Хроника» нисколько не помогает Буркхардту (S. 416). Сообразно «божественному приказанию» Константина, — так рассказывается в «Хронике», — в день воспоминания об освящении новой столицы торжественным образом была возима через цирк позолоченная статуя, изображавшая Константина с протянутой рукой, на которой помещена была Фортуна (Τύχη); при этом зрелище император Константин вставал со своего трона и распростирался ниц перед собственным изображением и перед Фортуной (S. 530). Последним выражением — «распростирался ниц» — Буркхардт переводит слова подлинника «προσκυνεΐν». Давнишний писатель о Константине, Мансо, теперь уже почти забытый (его сочинение о Константине появилось в 1817 г.), переводит то же слово еще энергичнее: «Падал ниц с молитвой». Но прежде всего нужно сказать, что προσκυνεΐν вовсе не всегда означает религиозное почитание или моление: κυνεω по его первоначальному смыслу значит «приветствовать», потом значит «через приветствие выражать свою любовь или уважение», и, наконец, вообще «почитать».[33] В приведенном месте из «Хроники», притом же, остается спорным: перед кем собственно выражаются знаки благоговения, перед Фортуной ли, или же перед самим Константином. Наконец, следует вообще знать образ мысли и воззрений византийцев, которые так любили пышные и бьющие на эффект церемонии: как скоро мы примем это во внимание, то поймем, что вся церемония, о которой у нас речь, имела чисто светский характер.

Арианский историк Филосторгий рассказывает, что православные христиане, а не ариане, в известное время в Константинополе устраивали суеверные и языческие церемонии перед большой, сделанной из порфира, колонной, наверху которой находилась статуя Константина (это была статуя, переделанная из статуи Аполлона). Он говорит о своем времени, спустя сто лет после Константина. Однако же уже Фотий не верит рассказу Филосторгия (сокращенная «История Филост.», II, 17). Но если и действительно так было, то нужно заметить, что арианский историк не говорит, чтобы уже Константин авторизовал эти церемонии. Вероятнее всего, что это были пышные церемонии, но вовсе не с языческим характером, как желает представить дело ненавистник православных христиан — Филосторгий. Для большей ясности рассказа Филосторгия нужно припомнить следующее: по преданию, часть Животворящего Креста со времен Константина была сокрыта внутри колонны из порфира.[34] Очень возможно, что христиане, зная это, совершали какие–либо религиозные обряды перед колонной, что Филосторгий в своих целях истолковал в смысле языческих церемоний перед статуей. Совершение религиозных, чисто христианских обрядов около колонны тем естественнее, что историк Никифор Каллист (Церк. история, VII, 49) уверяет, будто в правой руке Константиновой статуи находилось большое золотое яблоко (держава), украшенное следующей молитвенной надписью: «Тебе, Христе Боже, вручаю город сей». Данные, сохраненные Никифором, по нашему мнению, всему делу дают другой смысл, чем дан Филосторгием. Христиане, вероятно, в пышных торжествах совершали моление перед статуей основателя столицы, перед статуей, которая во многих отношениях была для христиан священна, — и ничего больше. Нужно, наконец, твердо помнить, что сам Константин предусмотрительно принимал все меры против какого–либо ложного, суеверного почитания своего лица подданными. Евсевий свидетельствует, что Константин издал запрещение вносить в храмы статуи, которые бы изображали его лично (Жизнь Константина, IV, 16).

Есть ли основание вместе с Буркхардтом (S. 359) допускать, что Константин своим авторитетом утвердил языческий культ в честь своей фамилии, т. е. в честь дома Флавиев, когда он, по свидетельству одной надписи, найденной в городке Спеллоне, позволил устроить храм, посвященный Флавиям? Разве не он, Константин, прибавляет к этому Бригер, служил опорой для языческих жрецов, как для отдельных лиц, так и целых корпораций, позволяя основывать в свою честь коллегии жрецов и удерживая за собой титул Pontifex maximus, «который для Константин был далеко не пустым именем» (S. 20)?

Что касается надписи, найденной в городке Спеллоне, то хотя и должно признать ее подлинность, однако же во всяком случае эта надпись дает весьма мало для выводов Бургхардта и его адептов: из этой надписи видно, что Константин лишь дал позволение построить род триумфального портика в честь фамилии Флавиев.

Если же историки, например Марквардт, определенно говорят (S. 113) о культе Флавиев в Африке, культе, который после смерти Константина будто бы получил особенное развитие, то мы напрасно стали бы искать где–либо в источниках доказательство, что сам Константин разрешил практикование этого культа. Говорим: об этом в источниках нигде ни слова, и тем не менее Буркхардт (S. 359) весьма определенно пишет, что Константин после победы над Максенцием «разрешил устройство святилищ в честь своего рода». Этот писатель в подтверждение своего мнения ссылается на авторитет языческого автора — Аврелия Виктора, но этот последний ничего не говорит такого, из чего бы можно было выводить заключение о санкционировании императором культа «своего рода».

У Буркхардта есть в записке лишь одно косвенное доказательство его воззрения. Вот это доказательство: в Африке «некоторые языческие коллегии жрецов, sacerdotes и фламины, были освобождены от тяжести общественных повинностей» (S. 360). Это правда. Но совершенно не основательно Буркхардт замечает, что будто этих жрецов к несению общественных повинностей хотела притянуть христианская сторона, но что будто их защитником явился сам Константин.

Историк, делая такое замечание, превращается просто в инсинуатора. В тех законах Константина, которые имеют к этому отношение,[35] дело идет просто о подтверждении прав, какими жреческие коллегии и жрецы издавна пользовались. Вообще здесь нельзя отыскивать никаких указаний на какие–то «языческие симпатии» Константина, так как здесь вопрос о религии к делу совсем не примешивается.

II

Историки, не расположенные к памяти Константина, желая найти в позднейшем периоде его жизни «языческие симпатии», с большим вниманием останавливаются на его отношениях к одному языческому философу из школы неоплатоников. Говорят: языческий философнеоплатоник Сопатр в последний период жизни Константина находился с ним в тесной, очень подозрительной связи. Сопатр, говорит Буркхардт, «неоспоримо был действующим лицом во время совершения освящения новой столицы — Константинополя» (S. 360). «Мы находим его также лицом, действующим в качестве телеста (т. е. совершителя обрядов) и при закладке Константинополя, т. е. он совершал некоторые символические действия, которые должны были магическим образом послужить залогом счастья нового города. Кроме того, ему, Константину, становится известен иерофант Претекстат, вероятно, римский понтифик» (S. 415). Следовательно, замечает Бригер, «при совершении такого дела, которое есть собственнейшее дело Константина, не обошлось без язычества» (S. 20). Также и Мансо уже давно в своем легкомысленном сочинении с торжеством заявлял, что «Константинополь, сколько бы об этом не рассказывали сказок, не был и не должен был быть христианским городом» (S. 64).[36] Что касается, в частности, слишком близких отношений Сопатра к Константину, то сведения об этом заимствуются от языческого философа Евнапия, но уже Тиллемон справедливо заподозрил правдивость известий Евнапия.[37] Евнапий любил хвастаться небывалым влиянием языческой партии и сомнительными отношениями ее к высокопоставленным лицам. Впрочем, что Сопатр действительно делал попытки склонить Константина в пользу язычества, или, по крайней мере, смягчить его отношения к язычеству, об этом довольно ясно говорит историк Созомен (1,18); возможно даже, что на первых порах по основании Константинополя он не чужд был некоторой близости к Константину. Тем не менее позднее, а именно после 330 г., по свидетельству Свиды, император Константин счел себя вынужденным явно и открыто высказаться против искательства язычника Сопатра. Провинился ли в чем Сопатр, или же он встретил себе противодействие со стороны двора — точно не известно; но только несомненно, как свидетельствует Свида, что Константин приказал его умертвить, дабы показать, что он, Константин, «в деле религии отнюдь более не язычник», т. е. что он не имеет никаких связей с древней религией. (В «Лексиконе» Свиды, под словом «Сопатр».) Нельзя отрицать, далее, что известие Иоанна Лида, писавшего в VI в., о том, что Сопатр и вышеназванный Претекстат стояли в каких–то отношениях к Константину во время основания Константинополя — не чуждо исторической истины.[38] Но здесь не говорится прямо, что первый (Сопатр) является при закладке столицы лицом, действующим в качестве телеста, а второй при том же случае в качестве иерофанта. Здесь только мимоходом упоминается «иерофант Претекстат, который телесту Сопатру и владыке Константину оказал содействие (συλλαβών) при основании этого счастливого города». А о торжествах освящения здесь нет никаких известий.

Столь же неосновательно, если Буркхард утверждает, что будто Константин под влиянием языческих симпатий хотел дать новой столице тайное языческое имя, а именно — будто он называл новую столицу именем Флоры или Анфусы, т. е. цветущей (S. 414); это имя, по суждению Буркхардта, перенесено с древней столицы (?) на новую, и Константин будто бы на это именно наименование и указывает, когда говорит, что он по воле Бога одарил город «вечным именем» (Cod. Theod. XIII, 5). Но nomen aeternum в этом последнем месте не имеет никакого другого значения, кроме того, какое оно имеет в вышеуказанной надписи Спеллона, оно имеет лишь отношение к имени императора, который присваивал себе имя aeternus Augustus. В самом деле, всем известно, что новая столица носит имя ее основателя; так было и с самого начала.

При рассмотрении вопроса о том, мог ли Константин дать новой столице какое–либо языческое имя, не следует упускать из внимания следующего обстоятельства: новая столица с самого времени ее основания фактически носила специфический христианский облик, как, напротив, древняя столица — Рим — все еще продолжала носить на себе языческий характер. Подробно об этом говорят Дюканж в своей «Constantinopolis Christiana», Тиллемон и другие. Но кажется, будет достаточно сослаться на свидетельство Евсевия: ибо если он говорит о христианских церквах Константинополя, основанных Константином, о христианских статуях на площадях, об изображении на воротах императорского дворца дракона, побеждаемого крестом и т. д., то едва ли он мог в этих известиях допускать ложь и подлог, ведь он писал для современников Константина.

Нельзя усматривать признаков склонности Константина к язычеству и в том его распоряжении, которым он приказал докладывать себе о мнениях гаруспиков в случае попадания молнии в общественные здания (Cod. Theod. XVI, 11). Здесь нет свидетельства о том, чтобы Константин придавал какое–либо значение языческим предсказаниям. Император хотел знать мнение гаруспиков для того, чтобы лишать языческих жрецов и суеверных лжепророков возможности распространять опасные слухи по поводу вышеуказанных случаев.