Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря

Скончалась Ульяна Григорьевна в день моих именин, в день памяти Симеона и Анны. Вот как, бывало, придут мои именины-то, Афанасия Назарова*{Афанасия Назарова (в мире Аграфена Николаевна) пребывает доныне в обители Дивеевской.} на чай-то и позовет и пирожок испечет. Я и начну тревожиться и роптать. "Вот, — говорю, — еще что выдумали? Именины справлять? К чему это?" А Пелагея-то Ивановна погрозит, бывало, и говорит: "Смотри, батюшка, ты у меня память бабушкину всегда твори. Никто кроме нее меня не взял, дуру". И очень-очень всегда любила и чтила она ее.

Первые-то десять лет, если не более, возилась она с каменьями. Возьмет это платок, салфетку или тряпку, всю-то наложит пребольшущими каменьями до верху и знай таскает с места на место, полную-то келью натаскает их, сору-то, сору и не оберешься. Уж и бранилась-то я с ней, и всячески старалась отучить ее от этого, не тут-то было, таскает да таскает. Бывало, себя-то самое в кровь изобьет, даже жалость глядеть. И чудное дело, скажу вам; чего-то чего только с этими с каменьями она, бывало, ни проделывала.

Рядом с нами после пожара обители остались, и теперь еще видны, пребольшущие ямы, как всегда после постройки бывает, да от печей обгорелые кирпичи кое-где неубранные в грудах лежали. Вода летом стояла в этих ямах. Моя-то умница и добралась до них. Что это, гляжу, как ни приду домой от службы, вся-то придет тина-тиной, грязная да мокрая. Допрашиваю, бранюсь; молчит. Погоди, думаю, надо смотреть, где это она купается. Встала я это раз, к утрене собираюсь, она и не шелохнется, как будто и не думает никуда идти, только глядит на меня. Вышла я и пошла будто в церковь, а сама притаилась в сторонке. Дай, думаю, погляжу, что будет. Вот, выждав немного, вижу: бежит так-то скорехонько, торопится, и прямехонько к этим ямам. Наберет этого кирпича охапку — грудищу целую, станет на самом краю ямы да из подола-то и кидает по одному кирпичу изо всей, что есть, мочи в яму, в самую-то воду. Бултыхнется кирпич да с головы до ног всю ее и окатит, а она не шелохнется, стоит, как вкопанная, будто и впрямь какое важное дело делает. Повыкидавши собранные кирпичи, полезет в самую-то воду чуть не по пояс, выбирает их оттуда. Выбравши, вылезет и опять, ставши на краю, начинает ту же проделку. И так-то и делает все время службы в церкви. Впрямь, думаю себе, дура; да раз и говорю ей: "Что это ты делаешь? И как тебе не стыдно! То с каменьями возжалась, всю келью завозила, а теперь еще с кирпичами связалась да купаешься. Ты поглядикась на себя: ведь мокрехонька. Не наготовишься подола-то замывать". "Я, — говорит, — батюшка, на работу тоже хожу; нельзя, — говорит, — надо работать, тоже работаю". "Ох, — говорю, — уж и работа! Ничего-то не делаешь, что уж это за работа?!"

Она это, установясь, прямо-прямо глядит на меня. "Как, — говорит, — не работаю, ничего не делаю? А камни-то? Нет, — говорит, — батюшка, ведь это я тоже свою работу делаю".

Э-эх! Да, бывало, разве с нею сговоришь? Ну, вот так-то, бывало, всякую службу и отрабатывает себе. И многое множество лет работала она этак.

Вот, когда уж она стареть стала, помню как сейчас: иду я в Благовещенье к вечерне, гляжу — поднимается и она и говорит: "Господи, вот уж и моченьки нет", — вздохнула, а слезы-то, слезы у ней крупные так и катятся по щекам. И так-то мне ее, голубушку мою, жаль стало.

"Ну вот, полно уж, не ходи, — сказала я, — я пойду: никто тебя не неволит, лежи да и все".

"Эх, — говорит, — батюшка, ведь ты ничего не знаешь, коли ведь уж взялась, так и возись. Надо, надо работать".

И пошла бедная опять с каменьями возиться, потому что ямы-то так и остались незарытыми, а кирпичи-то, за недосугом многих дел поважнее, не прибраны были. Да, пожалуй, и еще более продолжалась бы эта ее работа, невзирая ни на старость ее, ни на немощь ее, если бы, жалея ее, не упросила я свезти эти кирпичи. Ну, как отвезла, так и перестала.

И диковинное, скажу вам, дело!

Господь весть.

А то придумала она еще и палками свою-то работу работать. Наберет это, бывало, большущее бремя палок и колотит ими о землю изо всей-то мочи, пока все их не перебьет, да и себя-то всю в кровь не разобьет.

И чего только она не выделывала? И ничего-то ей, бывало, не делается, как вот прочим людям. Отпала у нас однажды изгородная доска от прясла да вверх и торчит большущим гвоздем. "Ах, грех какой! Не наткнулся бы кто", — говорю; хотела убирать. А Пелагея Ивановна уж наскочила на нее и, что было мочи, босою-то ногой как ударит на гвоздь, так насквозь ноги-то и выскочил. "Что это, — говорю, — ты делаешь? ! Ох, и впрямь-то безумная ты"—да бегом уж бегу в келью-то, поскорее чем-нибудь завязать ногу-то. Гляжу, а ее уж и след простыл. Постояла я, постояла, да так ни с чем и ушла. Прибегает вечером. Ну, думаю, слава Богу! — да к ноге; перевязать-то, знаешь, хочу. Смотрю и глазам своим не верю: пристало это землицы кое-где, а раны даже и знаку-то нет никакого. Вот так-то всегда и бывало.

Бывало, она целыми днями и долгое-долгое время по обители ходит, по кельям, в поле и село; дома никогда почти не лежала, разве ночью, и то самую-то малость. Возьмет это Полю, с нею и бегает, куда ей только по-ихнему, по блаженному-то занадобится. Мы, бывало, знаем, что кроме нее некому к нам прийти, не боялись, и дверь на ночь никогда не запиралась. Днем бегает да бегает, бывало; захочет поесть, меня дома не застанет, к покойнице Матрене Федотьевне*{Матрена Федотьевна—дивеевская старица, о ней будет речь впоследствии.} прибежит; любила она ее очень.