Данте

Мелкого воришки-святотатца, ограбившего ризницу Пистойского собора, Ванни Фуччи, жалкая душонка мучается в яме, кишащей ядовитыми гадами. Вдруг, «подняв руки и сложив пальцы в два непристойных знака, fiche, он воскликнул»:

«Возьми их, Боже: это для Тебя!» —

но тотчас две змеи казнят богохульника: горло обвив, одна сдавила его так, как будто хотела сказать: «Ты этого больше не скажешь!», а другая связала руки его, чтоб «непристойных знаков» больше делать не мог.

И с той поры мне милы стали змеи, —

заключает Данте, забыв, чей образ – древний Змей Искуситель. Радоваться должен бы дьявол богохульству, а не казнить за него. Низкую душу змеи казнят за что-то другое. За что же?

Не видел я во всем аду другого духа, Столь гордого, в восстании на Бога; Ни даже Капаней столь не был горд[34], —

удивляется Данте и недоумевает, а может быть, где-то, в самой, самой темной, тайной глубине души, откуда и находит на него безумие, чему-то сочувствует, в этом «гордом восстании», – на кого, на Бога или дьявола, – в этом весь вопрос. Низкой душе Ванни Фуччи, в ту минуту, когда он делает свой «непристойный знак», сам не зная, кому и за что, – внушает ад такое же «великое презренье», как и высоким душам Фаринаты, Франчески, Капанея, Улисса – всех великих презрителей Ада.

Что же дает силу им всем, великим и малым, высоким и низким, торжествовать над Адом? Может быть, и этого Данте не понимает умом, но сердцем чувствует: ад – насилье, а душа – свобода; этого божественного дара не отнимет у нее никто; этого царственного знака помазания с чела ее никто не сотрет. Кем бы ни был создан ад, Богом или диаволом, – праведно и здесь, в аду, восстание души человеческой против насилия, во имя свободы. «Бог поставил свободную волю своего творения так высоко, что подчинил ей судьбу всего дела своего», – мудро и свято понял Шеллинг[35]. Если вечны муки ада, то и восстание на них вечно. Этого не может не чувствовать один из свободнейших в мире людей, Данте.

О, если ты не плачешь и об этом, — О чем же плачешь ты? —

спрашивает его Уголино, который сам уже не плачет и не возмущается, – только вспоминает о том, что было с ним до этого второго ада, вечного, в том первом, временном, – о смерти четырех сыновей своих от голода.

Когда же день четвертый наступил, Упав к ногам моим, воскликнул Гаддо: «Зачем меня покинул ты, отец? И так, как видишь ты меня, я видел, Как падали, по очереди, все... Потом, уже ослепнув, их тела Я, ползая, ощупывал и звал Умерших, день и два... Потом все муки голод победил». Когда он кончил, то, скосив глаза, Опять зубами вгрызся в жалкий череп, Как жадный пес в обглоданную кость.

Может быть, этот скрежет зубов по кости не более страшен, чем слова Данте:

О, Пиза, ты – позор земли прекрасной... Коль все твои соседи медлят карой, То, воды Арно в устье преградив, Да сдвинутся Капрея и Горгона, Чтоб затопить тебя в пучине вод... За то, что обрекла детей невинных Ты на такую муку, —

«муку», croce, – «Крест»[36]. Два креста – два невинных; в вопле одного: