Воспоминания об Аверинцеве. Сборник.

Он-то сам из тех, кто еще знал старую ясность и уже знает новую тревогу.

Он как жесткий ортодокс последовательно отрицает аморализм в любом культурном обличии.

Он терпеть не может утонченно-извращенных эстетов, нынешних ли, или конца прошлого века. Рассказывая о детстве Честертона (кстати, это один из его самых блестящих художественных портретов в книге "Поэты"), Аверинцев хоть вскользь, но замечает: "И все это происходило в душной атмосфере конца века, во времена Суинберна и Оскара Уайльда, когда от всех вещей словно исходил тонкий яд. Мальчик еще оставался добрым… но ему грозила опасность стать "артистической натурой" со всеми неприятными свойствами таковой. Почти неуловимое веяние того, что сам он потом назовет моральной анархией, грозило обессмыслить и радость и чистоту. Мы никогда ничего не поймем в Честертоне, если забудем, какие отчаянные усилия пришлось ему приложить, чтобы избежать этого"…

И вот так, внимательно и медленно прочитывая книги Аверинцева, вдруг неожиданно в модном русском европейце видишь певца здравого смысла и трюизмов традиционной морали. Он воспевает то, от чего всех нынешних Пелевиных и Сорокиных, Ерофеевых и Аксеновых давно тошнит. Он, подобно своему герою Честертону, поклоняется приевшимся моральным прописям, ибо "они увидены как самое неожиданное, что есть на свете: как спасительная пристань по ту сторону безумия". Парадоксальным образом его эстетизированная, высокоинтеллектуальная книга "Поэты" становится книгой прописей.

Его культурпротестантство становится прописантством, парадоксально поданным морализаторством.

Ибо "лучше грубый смех, чем отрешенная и тихая улыбка превосходства, потому что во втором есть тонкое духовное зло, отсутствующее в первом".

Как приятно и неожиданно читать такие строки в книге того, кто несомненно одним из первых и мог бы в силу своей славы и высокомудрости стать носителем этой "тихой улыбки превосходства"; от кого многие ожидали такой улыбки.

Или в другом месте: "Лучше любая резкость, чем тихая гордыня, ускользающая от спора в собственный эгоцентрический мир, с улыбкой любующаяся собой в зеркале".

В этом высокоученом эрудите виден еще и настоящий мужчина с его чисто мужскими качествами, ныне многими забываемыми. И потому у него хватает мужества признать "гражданское мужество" брата Гилберта Честертона, яростного журналиста, сатирика, социального разгребателя грязи, Сесилла, хотя Аверинцев и признает, что "черты беспокойного демагога с антисемитским акцентом у него тоже были".

Может быть, эту романтичность, излишний восторг перед красотой героики, перед рыцарством и осуждает сейчас в себе Сергей Аверинцев, когда пишет в предисловии о "сентиментальности" и "некоторых эксцессах моего слога, моих признаний поэтам в любви", но я читал их с чувством некоего откровения, узнавания чего-то неожиданного не в поэтах, а в самом Аверинцеве.

Попробуйте, читатель, восхититься вместе со мной таким абзацем: "Это не эстетское любование прелестью обреченных вещей, их милой, сладострастной хрупкостью, как у декадентов начала века (скажем, у француза Анри де Ренье, старшего современника Честертона, или у Михаила Кузмина, его ровесника). Это нечто противоположное — рыцарское братство сущего перед лицом небытия, боевое товарищество в священной войне против тяги к распаду, против тлена и растления, против ничто. Пессимист и самоубийца — для Честертона дезертиры, достойные осуждения, потому что в разгар битвы нельзя предавать "флаг мироздания", круговую поруку бытия. Предпочесть бытие небытию — уже решимость и вызов, уже согласие на риск. Поэтому в мире так много красоты, вся эта красота — как блеск доспехов воина, вышедшего на смертный бой".

Уважаемый Сергей Сергеевич, да, Вы правы, от возраста не уйти, пишите "с большей боязнью красивости, посуше, порезче", но в той же тональности, с теми же принципами отстаивайте и дальше "старый идеал чести" и другие старые идеалы. Ибо каждый такой борец, такой идеалист, такой моралист сегодня важен, ибо, как вы сами признаете, возможно"…осуществление того, что Достоевский назвал "правом на бесчестие", беснование разнузданных сил техники, утрата человеческой меры, напор голой целесообразности — личины небытия".

ЧЕМ ПЛАТИТ САМ СЕРГЕЙ АВЕРИНЦЕВ за право нынче, в наше безвременье, говорить об идеалах чести и мужества? Чем платит за свою старомодность, укрытую под плащом европеизированного академизма?