Пленный рыцарь

В его манере служить внутреннее всегда доминировало над внешним. Он крайне редко служил «со встречей и с облачением» — на Брюсовом это происходило обычно раза два в год на Светлой седмице и на престольный праздник. Но даже в этих случаях архиерейская помпезность уступала место монашеской строгости: он не любил, чтобы его поддерживали под руки, а во время облачения старался по возможности все поправлять и затягивать на себе сам, избегая чьих бы то ни было прикосновений.

Рядовые службы в монастыре он, по образу архиереев древних времен, служил в фелони с омофором и при облачении мог обходиться практически без посторонней помощи. Там у него даже богослужебная полосатая мантия была укорочена вровень с рясой, чтобы не нужно было ее за ним носить. Владыкины службы в монастыре — это вообще предмет особого повествования. Служил он там предельно просто, совсем по–монашески. Никогда не пропускал утром Братский молебен, после которого благословлял у мощей Преподобного Иосифа всех насельников и богомольцев, затем уходил в алтарь готовиться к Литургии. (Сам обычно Литургию называл по старинке Обедней). На Литургии, как правило, причащал сам, — что на Брюсовом делал крайне редко. На субботней <18> всенощной иногда стоял на клиросе в подряснике, сам пел и читал, мог даже подать разножку с книгой чтецу или служащему священнику. Однажды после освящения пшеницы, вина и елея, то ли хор замешкался, то ли это было решено заранее — он, следуя древнему обычаю, сам прочитал «Ныне отпущаеши». Его простое чтение произвело куда большее впечатление, чем «концерты», устраиваемые на этой молитве иными столичными хорами.

На большие праздники, обычно начиная с Пасхи и нередко до «поздней» октябрьской памяти преподобного Иосифа службы проходили в холодном верхнем Успенском соборе и отличались большой торжественностью. Мы еще застали ту пору, когда на эти службы съезжалось все волоколамское и «издательское» духовенство, а петь приезжали семинаристы. Потом это многолюдство резко иссякло.

Если Владыка сослужил с кем–то из архиереев в качестве старшего, он старался быть незаметным, раздавал другим все возгласы, какие только возможно раздать. На кафедре, где с ним стояло несколько архиереев, внимательный взгляд наблюдал тайное соревнование в благородстве, постепенно смещавшее весь ряд к заднему краю архиерейского амвона: по идее Владыка должен был стоять немного впереди, но он всегда старался встать вровень с остальными, младшие архиереи отступали на полшага назад, а он вновь выравнивался с ними. Если кафедра была ступенчатая, он никогда не вставал на верхнюю ступень один, — чтобы не возвышаться над прочими.

На Брюсовом кафедра была очень скромная, низенькая, обитая старым, вытертым ковром. Когда ее устанавливали посреди храма, всегда проверяли, не шатается ли, и для устойчивости с боков подкладывали чурочки. Нередко во время службы, увидев поблизости от себя какого–нибудь малыша двух–трех лет, Владыка позволял ему сесть на кафедру сбоку. Иногда их сидело двое или трое — в ряд. Владыка очень радовался, видя в храме детей, но к тому, чтобы маленькие ребятишки прислуживали в алтаре, относился без особого умиления — считал, что, увидев слишком рано «изнаночную» сторону службы, дети могут потерять благоговение.

<19> Трепетно относясь к эстетике храма и богослужения, Владыка никогда не делал из этого культа, — любил, например, бесхитростное пение простых деревенских бабушек. Очень хотел, чтобы и брюсовские прихожане, расходясь от креста, пели, чтобы учили наизусть богородичные тропари, но, к сожалению, на центральном московском приходе это получалось не так легко, как в деревне. Однажды Владыка даже пригрозил, что уйдет и не будет давать крест, если прихожане не начнут петь. Все молчали, не решаясь проявить инициативу, в воздухе сгустилось напряжение, и тогда одна весьма представительная дама вдруг решительно запела на весь храм «Царице моя преблагая», — за что получила в награду большую архиерейскую просфору. К сожалению, кроме этой молитвы, основная масса ничего не знала. Владыку это огорчало: он вспоминал, что в довоенные и послевоенные годы народ мог петь часами, ни разу не повторяясь.

На богослужении он спокойно мог обходиться без помощников, но не терпел никакой небрежности, недобросовестности, «халтуры». Его очень огорчало невнятное или слишком поспешное чтение и пение, нежелание вникать в текст и смысл происходящего. Как–то раз он с горькой иронией заметил: «Хоть бы паузы делали там, где знаки препинания, а не когда дыхание кончилось». Во время службы он обычно не делал сослужащим замечаний, заметных прихожанам, но однажды резко обратился к «левому» хору, за темпом которого не мог угнаться певший акафист народ: «Если вы опаздываете на электричку, я не задерживаю, можете уходить!»

К сожалению, в последнее время нередок был диалог:

— Владыка, вечером сегодня служите?

— Читают невнятно, поют плохо — лучше сам дома вычитаю.

Это, конечно же, ни в коей мере не относилось к любимому Владыкой хору Ариадны Рыбаковой, ценил он и молоденькую регентшу левого клироса Машу. Но в малые праздники они пели редко, а Владыка довольно часто служил и среди недели — на свои памятные даты, которых было немало.

При всей своей тяге к уставности, Владыка всегда отдавал предпочтение любви перед строгостью. Был очень снисходителен <20> к людям, пришедшим в церковь явно со стороны. Бывало, в храм заходили девицы с Тверской, «профессиональная принадлежность» которых не вызывала сомнений — не было случая, чтобы он кого–то из них оговорил, отругал за неподобающий внешний вид.

Однажды Великим постом, за столом в трапезной на Брюсовом уборщицы, свечницы и просфорницы обсуждали (довольно громко и оживленно) вопрос, можно ли постом есть белый хлеб. Шедший мимо Владыка уловил суть разговора, и, поравнявшись с дверью трапезной, сказал: «Хлеб можете есть, какой хотите, только людей не ешьте!»