A calf butted with an oak

Уезжал, чтобы грудь писательскую освободить и дышать для следующей работы. Уезжал - убедить? поколебать? сдвинуть? - Запад.

А на родине? - кто и когда это всё прочтёт? Кто и когда поймет, что для книг - так было лучше?

В 50 лет я клялся: "моя единственная мечта - оказаться достойным надежд читающей России". А представился отъезд - и убежал?..

А что, правда: остаться и биться до последнего? И будь, что будет?

Ещё эти кудряво-барашковые волоса да белая бабочка...

Как в наказательную насмешку, чтоб не поспешен был осуждать предшественников, я на гребне решений онемел и заколебался.

Я вот как сделать уже хотел: записать нобелевскую лекцию на магнитофон, туда послать ленту, и пусть в Стокгольме её слушают. А я здесь. Это - сильно! Это - сильней всего!

Но в напряжённые эти полтора месяца (тут наложилось семейного много) я уже не в состоянии был составить лекцию.

А в Саратове или в Иркутске будущий, следующий наш лауреат корчится от стыда за этого Солженицына: почему ж не мычит, не телится? почему не едет трахнуть речугу?

Наши очень ждали моего отъезда, подстерегали его! Как раз бы и был он в согласии с правилами поддавков: я как будто пересекал всю доску, бил проходом несколько шашек - но на том-то и проигрывал! Достоверно знаю: было подготовлено постановление, что я лишаюсь гражданства СССР. Только оставалось - меня через границу перекатить. Есть какие-то сроки подачи заявлений и анкет, после которых уже опаздываешь; никто тех сроков не знает, но в Отделе Виз и Регистрации, в ГБ и в ЦК думают, что все знают, и удивлялись: как же я их пропускаю? На те недели притихла, вовсе смолкла и газетная кампания против меня. Лишь на одном, другом инструктаже прорывало, не выдерживали их нервы, секретарь московского обкома партии, за ним и шавки-"международники" (без меня давно ни одна "международная" лекция не обходилась) :

- Господин Солженицын до сих пор почему-то не подаёт заявления на выезд.

А Твардовский, передавали, за меня в кремлёвской больнице тоже томился и раздумывал: как бы мне премию получить, не поехавши? Он лежал с полуотнятой речью, бездеятельной правой рукой, но мог слушать, читать, следил за моей нобелевской историей, а когда возвращалась речь, говорил и даже кричал сестрам и нянечкам:

- Браво! Браво! Победа!

А у меня на столе уже лежало отречное письмо и каждое утро правилось, где буквочкой, где запятой. Я выбирал наилучший день - ну, скажем, за две недели до нобелевской процедуры. Несмотря на внешнюю твердокаменность нашего государства, внутри инициатива не уходила из моих рук: от первого до последнего шага я вёл себя так, будто их вообще не было, я игнорировал их: сам решил, объявил, что поеду - и не вязались переубеждать; теперь сам решил, объявлял, что не поеду, и наши позорные полицейские тайны выкладывал, - и опять-таки слопают, и не сунутся пересоветывать мне.