A calf butted with an oak

Среди таких веяний попадаются иногда и реальные события, мы не всегда успеваем их истолковать. Ощущался душный провальный надир42 в общественной жизни: новые аресты, другим - угрозы, и тут же - отрешённые отъезды за границу. Приезжал Синявский прощаться (одновременно - и знакомиться) и тоской обдало, что всё меньше остаётся людей, желающих потянуть наш русский жребий, куда б ни вытянул он. Расчёт властей на "сброс пара" посредством третьей эмиграции вполне оправдывался (хорош бы я был, оказавшись в ней, хотя б и с нобелевскими знаками в руках...): в стране всё меньше оставалось голосов, способных протестовать. В начале лета исключили из Союза писателей Максимова, в июле он прислал мне справедливо горькое письмо где же "мировая писательская солидарность", которую я так расхваливал в нобелевской лекции, почему ж его, Максимова, не защищаю я?..

А я не защищал и его, как остальных, всё по тому же: разрешив себе заниматься историей революции и на том отпустив себе все прочие долги. И по сегодня не стыжусь таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода, если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем сегодня.

Но приходят дни - вот, ты чувствуешь их надирный провал, когда все твои забытые долги стенами ущелья обступают тебя. На II-й Узел мне не хватало совсем немного - месяца четыре, до конца 73-го. Но их - не давали мне (Только срочно продублировать на фотоплёнку роман, как он есть, чтоб это то не погибло в катастрофе). Тем более мерк и III Узел, так манивший к себе, в революционное полыханье. Сламывались все мои искусственные сроки, ничего не оставалось ясным, кроме: надо выступать!

И очевидно, усвоенным приёмом каскада: нанести подряд ударов пять-шесть. Начать с обороны, с самозащиты из своего утонутого положения, постараться стать на твёрдую землю - и наступать.

Когда пишешь с оборотом головы на прошлое, то непонятно: чего уж так опасался? не преувеличено ли? И сколько раз так, что за паника! - и всегда сходило благополучно.

Всегда сходило - и всегда могло не сойти (и когда-нибудь - не сойдёт). А размах удара моего каждый раз - всё больше, сотрясение обстановки больше, и опасность больше, и перед нею справедливо готовишься к прекращению своего хоть и утлого, а как-то налаженного бытия.

Кроме рукописей какая ещё у меня вещественная драгоценность? - в 12 сотых гектара моё "именьице" Рождество, где половину этого - последнего, как я думал, лета - я так впивался в работу. Лишь половину, ибо теперь делил его по времени со своей бывшей женой. Настаивала она забрать его совсем, и, очевидно, перед намеченными ударами, разумно было переписать участок на неё. В середине августа, уезжая на бой, я обходил все места вокруг и каждую пядь участка, прощался с Рождеством навсегда. Не скрою: плакал. Вот этот кусочек земли на изгибе Истьи и знакомый лес и долгая поляна по соседству есть для меня самое реальное овеществление России. Нигде никогда мне так хорошо не писалось и может быть уже не будет. Каким бы измученным, раздёрганным, рассеянным, отвлечённым ни приезжал я сюда что-то вливается от травы, от воды, от берёз и от ив, от дубовой скамьи, от стола над самой речушкой, - и через два часа я уже снова могу писать. Это чудо, это - нигде так.

Последняя неделя, последние ночи перед наступлением были совсем бессонные. Всё ревели самолёты над самыми крышами Фирсановки, как возвращаются чёрные штурмовики, отбомбясь. Опасались мы, что на дачном участке сказали вслух неосторожную какую фразу, и рассыпанные микрофоны подхватили её, и враг уже может догадаться, что я готовлю что-то. А весь успех - во внезапности, перед началом атаки надо быть особенно беззаботным, дремлющим, ни лишних мотаний, ни лишних приездов и встреч, и разговоры, наверно подслушиваемые, должны быть медленные, беззаботные.

Тревожило именно: не успеть выполнить весь замысел. Такое ощущение, будто идёшь заполнять какой-то уже заданный, ожидающий тебя в природе объём, как бы форму, для меня приготовленную, а мною - только вот сейчас рассмотренную, и мне, как веществу расплавленной жидкости, надо успеть, нестерпимо не успеть, залить её, заполнить плотно, без пустот, без раковин - прежде, чем схватится и остынет.

Сколько раз уж так: перед очередным шагом, прорывом, атакой, каскадом - весь сосредотачиваешься только на этом деле, только на этих малых последних сроках, - а остальная жизнь и время после этих сроков совсем забываются, перестают существовать, лишь бы вот этот срок выдержать, пережить, а та-ам!..

Первый удар я намечал - письмо министру внутренних дел - ударить их о крепостном праве [25]. (Не красное словцо, действительно таково: крепостное. Но противопоставив право миллионов на свободу в своей стране праву сотен тысяч на эмиграцию, я покоробил "общество".)

Я пометил письмо 21-м августа (пятилетие оккупации Чехословакии), но из-за серьёзности его текста задержал отправку до 23-го, чтобы беспрепятственно нанести второй удар - дать интервью. Интервью - дурная форма для писателя, ты теряешь перо, строение фраз, язык, попадаешь в руки корреспондентов, чужих тому, что тебя волнует. Извермишелили моё интервью полтора года назад - но опять я вынужден был избрать эту невыгодную форму из-за необходимости защищаться по разрозненным мелким поводам. (И его опять извермишелят в "Монд", непорядочно, и даже спрячут во французском МИДе, и придётся с многомесячным опозданием печатать полный текст в русском эмигрантском журнале, чтобы восстановить объём и смысл.)

Но в этом интервью я успевал стать на твёрдую землю - сперва на колено - потом на обе ноги - и от униженной обороны перейти к отчаянному нападению [26].

Сразу после интервью я вышел в солнечный день на улицу Горького (так испорченную, что уже и не хочется называть её Тверской), быстро шёл к Телеграфу сдать заказное письмо министру и повторял про себя в шутку: "А ну-ка, взвесим, сколько мы весим!". Два удара вместе, кажется, весили немало.