Статьи и проповеди(с 20.05.2011 по 5.01.2012 г.)

Зачем я пишу об этом? Зачем я с любовью смотрю на вчерашнего заклятого врага, с которого отшелушилось и сползло заклятье, и который ходит при помощи палочки, кланяясь и говоря «Гуттен таг»? Затем, что мысль и литература, и вообще умение писать, это - преемственность. Просто я продолжаю комментировать Пушкинскую речь Федора Михайловича, и струны души моей издают звуки от самых неожиданных прикосновений. В Пушкинской речи это называется «всемирной отзывчивостью».

Мне близок итальянец, потому что у него в каждом городе полно церквей, и он не мыслит жизни без вина и оливкового масла, а когда ругается с женой, то машет руками и виртуозно жестикулирует.

Мне близок француз, потому что его тянуло в Москву еще двести лет назад, и он видел ее горевшей, как Рим при Нероне, и пламя этого пожара опалило ему хвост. Так, с поджатым хвостом он и вернулся домой, чтобы с тех пор приходить к нам не иначе, как в виде томиков Флобера и Гюго. На крайний случай - в виде лент с участием Бельмондо и Луи Дефюнеса.

Все близки, и все по-своему хороши, и всех жалко.

Нырни вглубь, всмотрись в лица иноязычных братьев, послушай, как они напевают знакомый тебе мотив, как плачут их дети, и - шутки в сторону - ты увидишь человека, и почувствуешь единство с ним, и пожалеешь, что не знаешь его языка так, чтобы свободно на нем общаться.

Лишь с английской душой трудно ощутить родство. То ли они, привыкнув к своей островной отделенности, не допускают никого до себя. То ли все остальные, сто раз передравшись и помирившись, стали родными и перемешались таинственно, переплавились в тигле войн и культурного обмена, а они продолжают беречь свою аутентичность. То ли их холодная строгость есть разновидность одного из худших видов гордыни.

Странно. А ведь их язык стал в мире тем, чем русский язык был в Советском Союзе - языком межнационального общения. И на их покалеченном отсутствием грамматики и перешитом под себя наречии мы устанавливаем контакт с людьми всех остальных рас и народов. И мы знакомы с их поэзией и литературой. Но все же, они далеко. Так мне кажется, и пусть специалисты меня обсмеют или, наоборот, поддакнут.

А Бёлль хорош. Хотя бы потому, что у него почти в каждом романе есть и орган, и месса, и сутулый священник средних лет. Потому что жизнь в его трактовке, это не «ха-ха» с бокалом пива на Октоберфесте, и не новогодняя распродажа, и не прочая ламцадрица на костях ушедших поколений, а подлинная тайна, глубокая и грустная, но сохраняющая, в виде надежды, намек на то, что Бог нас до конца не оставит.

Ведь любить и жалеть человека, и видеть в нем иноязычного брата можно не тогда, когда он собою горд и в этой гордости до тошноты противен, а только тогда, когда он бит, и значит, стоит двух небитых.

Он бит, как пешка, вышедшая из игры, но не легшая на бок, а стоящая тут же возле доски, на которой продолжается шахматная баталия. Этой битой пешке, смотрящей на пока еще «живые» фигуры, свойственно смотреть понимающим и безмолвным взглядом.

1072 Слушатели евангельских слов

О Симеоне Столпнике сказано, что он услышал на службе в храме заповеди блаженства. Они запали ему в душу, и Симеон, тогда еще мальчик совсем, захотел знать их смысл. Нашелся пожилой человек, объяснивший будущему подвижнику слова Господни о духовной нищете, о кротости, о милости, о чистоте сердца. Вскоре Симеон бежал тайком из дома в поисках жизни трудной и непостижимой, приводящей человека от земли на небо.

Об Антонии Великом сказано, что однажды в храме он, будучи еще совсем молодым человеком, услышал призыв Христа, обращенный к богатому юноше: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною» (Мф. 19: 21).