«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

На гневливость

Сержусь на домашнего беса, на гневливость, и мне кажется, что этот один гнев справедлив, если уже надобно потерпеть что-нибудь из обычного людям. И как, принося плод достой­ный слова—молчанье, положил уже я словом преграды клятве, и совершенно знаю, что из многих корней, от которых прозябает это зло—клятва, самый дикий и черный есть гнев; то, при помощи Божьей, постараюсь истребить и его, подрезав, сколько можно, острием слова. Но прежде всего прошу не гне­ваться на слово; ибо эта болезнь столько неудержима, что часто одна тень ожесточает нас против самых искренних наших советников. А мне, вероятно, когда берусь говорить о таком сильном зле, надобно будет употребить не мягкие слова. Когда огонь клокочет, клубясь ярым пламенем, перекидывается с места на место, после многократных приражений зажигает, те­чет вверх с живым стремленьем, и что ни встречает на пути, все с жадностью себе присвояет; тогда надобно угашать его силою, бросая в него воду и пыль. Или когда нужно истребить зверя—страшилище темных лесов, который ревет, мечет огонь из глаз, обливается пеной, любит битвы, убийства, пораженья; тогда окружают его псарями, поражают копьями и из пращей. Так может быть, и я, при помощи Божьей, одолею этот недуг, или по крайней мере, сделаю его менее жестоким. А для меня не маловажно и это, то есть, и малое ослабленье великого зла; как не маловажно это и для всякого, обремененного тяжкою болезнью.

Вникнем же в недуг сей несколько глубже: что он такое? от чего бывает? и как от него оберегаться? Заглянем в рассужденья древних мужей, которые углублялись в природу вещей.

Иные называют исступленье воскипеньем крови около сердца. Это те, которые болезнь сию приписывают телу, как от тела же производят другие и большую часть страстей. А иные называли гневливость желаньем мщенья, приписывая порок сей душе, а не телу; и желанье это, если устремляется наружу, есть гнев, а если остается внутри и строит зло, есть злопамятство. Признававшее же болезнь сию чем-то сложным, и потому слагавшие и самое понятие оной, говорили, что она есть воскипение крови, но имеет причину в пожелании. Теперь не место входить в рассуждение, справедливо ли сие; впрочем очень известно, что ум—во всем властелин. Его и Господь дал нам поборником против страстей. Как дом укрывает от града, как в стенах находят убежище спасающиеся с битвы, и кустарник слу­жит опорою на крутизнах и над пропастями, так рассудок спасает нас во время раздражения.

Как скоро покажется только дым того, что разжигает твои мысли, то, прежде чем возгорится огонь и раздуется пламень, едва почувствуешь в себе движение духа, привергнись немедленно к Богу и, помыслив, что Он — твой Покровитель и Свидетель твоих движений, стыдом и страхом сдерживай стремительность недуга, пока болезнь внимает еще увещаниям. Воззови тотчас словами учеников: «Наставник, меня окружает страшное волнение, отряси сон!» (Лк.8, 23, 24). И ты отразишь от себя раздражительность, пока владеешь еще рассудком и мыслями (ибо их прежде всего подавит в тебе эта болезнь), пока она, как не терпящий узды конь, не перегрызла удил и не помчалась быстро, оставляя за собою дорогу, холмы и овраги, и, гневливостью омрачив путеводные очи. Такой, разгорячая сам себя, не остановится, пока не низринет всадника с высоты рассудка.

После сего рассмотри, в какой стыд приводит гнев жестоко им поражаемого. Болезни другого рода тайны; таковы: лю­бовь, зависть, скорбь, злая ненависть. Некоторые из этих недугов или вовсе не обнаруживаются, или обнаруживаются мало, и болезнь остается скрытой внутри. Иногда сама скорее изноет в глубине сердца, нежели сделается заметною для посторонних. А и то уже выгода, если беда сокрыта в тайне. Но гневливость — явное и совершенно обнаженное зло, это вывеска, которая, про­тив воли тела, сама себя показывает. Если видал ты уловленных этою страстью; то вполне знаешь, что говорю, и что хочет изобразить мое слово. Перед рассерженными надлежало бы ста­вить зеркало, чтобы, смотря в него и смиряясь мыслью перед безмолвным обвинителем их страсти, сколько-нибудь сокращали чрез это свою наглость. Или пусть будет для тебя этим зеркалом сам оскорбитель твой. В нем, если достанет охоты по­смотреть, увидишь ты сам себя; ибо у страждущих одною бо­лезнью и припадки одинаковы. Глаза налиты кровью и искошены, волосы ощетинились, борода мокра, щеки у одного бледны, как у мертвого, у другого багровы, а у иного как свинцовые (и это, думаю, от того, что так бывает угодно расписать человека этому неистовому и злому живописцу), шея напружена, жилы на­пряжены, речь прерывистая и вместе скорая, дыханье, как у беснующегося, скрежет зубов отвратителен, нос расширен и выражает совершенное презорство, всплескивания рук, топот ног, наклонения головы, быстрые повороты тела, смех, пот, утомленье (кто ж утомляет? никто кроме беса), киванья вверх и вниз не сопровождаются словом, скулы раздуты и издают какой-то звук, как гумно; рука стуча пальцами, грозит. И это только начало тревоги. Какое же слово изобразит, что бывает после того? Оскорбленья, толчки, неблагоприличия, лживые клятвы, щедрые излияния языка клокочущего, подобно морю, когда оно покрывает пеною утесы. Одно называет худым, другого желает, иным обременяется, и все это тотчас забывает. Него­дует на присутствующих, если они спокойны; требует, чтобы все с ним было в волнении. Просит себе громов, бросает молнии, недоволен самым небом за то, что оно неподвижно. Одно злое дело приводит уже в исполненье, другим насыщает свои мысли; потому что представляет все то сделанным, чего хочется. Мысленно убивает, преследует, предает сожжению, но что из этого сделает? Так слепа и суетна его горячность! У него—безгласен, бессилен, погонщик волов, кто у нас не­давно был витией, Милоном, царем. Сам ты безроден и нищий, а того, кто благодарен и богат, называешь не имеющим рода и бедняком. Сам ты—поругание человечества, а тому, кто цвет красоты, приписываешь рабский вид. Сам о себе не можешь сказать: кто ты, и откуда, а человека прославленного именуешь бесславным.

Не знаю, плакать или смеяться над тем, что делается. Гнев все, даже и небывалое, обращает себе в оружье. Это— обезьяна, и делается Тифеем, вертит рукою, ломает пальцы, ищет холма или вершины Этны, чтоб силою руки своей издали ввергнуть в неприятеля вместе и стрелу и гроб. Какой огонь, или какой град остановит продерзость? Если пращи слов исто­щились; то приводятся в действие руки, начинаются рукопашный бой, драки, насилье. Тот одерживает верх над противником, кто наиболее несчастен и препобежден; потому что одержать верх в худом называю пораженьем. Не бес ли это? Даже и больше беса, если исключить одно паденье; но случалось видеть и паденья возмущенных гневом, когда они увлекаются порывом духа. Не явное ли это отчуждение от Бога? Да и что же иное? По­тому что Бог кроток и снисходителен; не хорошо предавать поруганию Божий образ, а на место его ставить неизвестный кумир!

Не так страшно для нас расстройство ума; не так страшны телесный болезни. Эти недуги, хотя жестоки, и мучат меня, пока продолжаются, потому что всякая настоящая болезнь страждущему кажется тягостнее всех других болезней, но делают нас несчастными не по собственному нашему изволенью; они бо­лее достойны сожаленья, нежели проклятья. Из зол явное зло менее опасно; вреднее же то, которого не признают злом. Пьян­ство есть зло. И кто будет спорить, чтобы оно не было злом? Даже зло произвольное. Предающиеся пьянству знают, чему оно бывает причиною; и однако же предаются ему, очевидно, сами делаясь виновниками зла. Но там самое тяжкое последствие зла, что сделаешься смешным; и один сон вскоре прекратить сие зло. Но скажи какое другое зло хуже преступившей меру гневливости? И есть ли от этого какое врачество?

В иных болезнях прекрасное врачевство—мысль о Боге. А гневливость, как скоро однажды преступила меру, прежде всего заграждает двери Богу. Самое воспоминанье о Боге увеличивает зло; потому что разгневанный готов оскорбить и Бога. Видал я иногда, и камни, и прах, и укоризненное слово (какое ужасное умоисступленье!), были бросаемы и в Того, Которого нигде, никто и никак не может уловить; законы отлагались в сторону; друг не узнан; и враг, и отец, и жена, и сродники— все уравнено одним стремленьем и одного потока. А если кто станет напротив; то на себя привлечет гнев, как зверя, выманиваемого шумом. И защитник других сам имеет уже нужду в защитниках.

Такими рассужденьями всего боле преодолевай свой гнев; и если ты благоразумен, то не потребуется для тебя большего. А если для умягченья твоего сердца нужна продолжительнейшая песнь; то посмотри на жизнь тех, которые, и в древние и в последние времена, своими добрыми нравами приобрели дерзновенье пред Богом.

Хвалю Самуила! Ему трудно было однажды перенести обиду, когда Саул разодрал у него ризу; однако же, умоляемый о прощении, неме­дленно простил он вину (1 Цар. 15, 27—31). Что же может быть снисходительнее этого? Припомни о Давиде и о тех бряцаньях, которыми избавлял он Саула от лукавого духа. Когда же нашел царя неблагодарным, спасаясь бегством и скитаясь для сохраненья жизни; пощадил он Саула, который предан был в его руки, хотя (как знаете вы это) едва спасся сам. А знаком того, что Саул был в его власти, служили отрезанная часть ризы (1 Цар. 24, 5) и похищенный сосуд от шлема (1Цар. 26, 12). Что сказать о том, как Давид терпел отцеубийцу сына, незаконно домогавшегося власти? Он оплакивает его умершего и взывает к нему со слезами и воплем; возвестившего же о несчастии гонит, приняв как врага, а не доброго ве­стника; потому что природа вопияла громче обвинений и бралась защитить виновного, так что Давид, опротивев чрез это войску, едва не лишился державы (2 Цар. 19, 7). И что еще? Не терпел ли он и оскорбителя Семея, который желал ему зла вместо славного возвращенья (2 Цар. 16, 5—13)? Но дивлюсь и мудрому Петру, когда великодушно и весьма мужественно перенес прекрасное дерзновенье Павлове, в таком городе и при таком множестве чтителей и учеников Слова обличаемый в том, что не открыто разделял трапезу с язычниками (Гал.2, 11—13), хотя Петр думал доставить ем пользу ученью; по­тому что единственным его побуждением были страх Божий и просвещенье словом проповеди Не умолчу и о прекрасной добро­детели Стефана, в котором вижу начаток мучеников и жертв. Он был заметан камнями; но и во время побиения (не чудно ли это)? слышан был глас его, изрекавши прощенье убийцам, и как о благодетелях возносивший о них молитву к Богу (Деян. 7, 60). Не явное ли это уподобленье Богу? Не отпечатление ли в себе страданий и учений Того, Кто, будучи Бог и Владыка молний, как агнец безгласный веден был на заколение, терпел столько заплеваний и заушений, когда милосердье Его испытал Малхв даже на своем язвленном ухе,—и не возопиял, чтобы по­казать и привести в исполненье Свою власть, не воспрекословил ни в чем, не сокрушил сокрушенного грехом; но хотя грозит угасить легкий пламень мысли, однако же щадит как милосер­дый, чтобы кротостью покорить Себе сродное? Столько имеешь высоких примеров в твоем Владыке! Сравни же с Его страда­ньями, что терпишь ты. Хотя бы ты все перенес; и тогда не достанет еще многого, если будешь судить о страданьях, приняв во вниманье достоинство страждущего.

Для нас достаточно и сих благородных уроков, то есть, законов, начертанных на скрижалях, и нравов, предписанных на горе. Должно ли же к этому присовокуплять что-нибудь нечистое? Ни мало не будете худо и се худого собрать что-нибудь хорошее и любезное. Иных и много опередить не очень похвально; за то как худо, если они опередят тебя многим! Поэтому упо­мяну к об язычниках, впрочем кратко.

Стагирский философ хотел ударить одною человека, которого он застал в постыдном и худом деле; но как скоро почувствовал, что в него самого вступил гнев, борясь со стра­стью как со врагом, остановился, и помолчав не долго, сказал (подлинно мудрое слово!): «Необыкновенное твое счастье, что за­щищает тебя мой гнев. А если бы не он; ты пошел бы от меня битым. Теперь же стыдно было бы мне худому ударить худого и, когда сам я побежден страстью, взять верхе над рабом». Так рассудил он. Об Александре же рассказывают, что, при осаде одного эллинского города, когда неоднократно рассуждал он, что делать с этим городом, Парменион однажды сказал ему: «если бы я был Александром, то не пощадил бы сего го­рода». Но Александр отвечал: «И я не пощадил бы, если бы я был Парменионом. Тебе прилична жестокость; а мне кротость». И город избег опасности. Но не достойно ли похвалы и это? Один человек, не из числа почтенных граждан, злословил великого Перикла, и до самого вечера преследовал его многими и злыми укоризнами. Но Перикл молчал, принимая это оскорбле­нье, как почесть; воща же ругатель устал и пошел домой, велел проводить его с светильником, и тем угасил его гнев. А другой когда оскорбитель ко множеству оскорблений присоединил такую угрозу: «чтоб самому мне несчастно погибнуть, если тебя негодного при первом удобном случае не предам злой смерти!»—заставил его переменить свое расположенье такими, подлинно человеколюбивыми словами: «чтоб и мне погибнуть, если не сделаю тебя своим другом!»

Но чтобы не одно древнее взошло в наше слово, и не осталось без вниманья то, чему сами мы свидетели, справедливо будет упомянуть о Констанции, который, как сказывают, произнес однажды достопамятное слово. Какое же это? Один сановнике хотел раздражить его против нас (православных), потому что не терпел многих преимуществ, какие были даны нам. Ибо Констанций, сколько известно, был благочестивейший государь. Сановник, между прочим сказал и такое слово: «какое животное так кротко, как пчела? но и она не щадит тех, которые сбирают ее соты». Царь выслушал это и отвечал: «Ужели же не знаешь, превосходный мой, что жало не безвредно и для самой пчелы? Она жалит, но в то же время и сама погибает».