Проповеди и беседы

Я сейчас сделаю отступление от моей темы, потому что до меня дошло — и я это пережил с большим огорчением — что проповедь, сказанная мною в Великую среду перед Пасхой была кем-то воспринята как нападки на еврейский народ, как призыв к антисемитизму. Это не так. Я не антисемит, я с глубоким вдохновением читаю Ветхий Завет, я с огромным интересом изучаю и, в какой-то мере, знаю не только ветхозаветную, но и позднейшую еврейскую письменность. Но остается безусловным одно, что в те трагические дни, когда решалась судьба мира, какая-то группа людей вокруг Христа, испугавшаяся абсолютности закона любви, который требует предельной и последней жертвы от каждого человека, не в состоянии вынести водворения того Божьего Царства, где нет места себялюбию, алчности, эгоизму, — какая-то группа людей обернулась против Христа и решила Его уничтожить.

Христос был рожден в еврейском народе. Его Мать была Дева из дев Израилевых. Он принадлежал к этому народу всеми корнями Своего человечества, и Он был отдан на смерть теми из евреев, которые потеряли, в тот момент, сознание своего величайшего, не только религиозного, но и человеческого призвания. Они встали на сторону алчности и себялюбия, когда перед ними открылась возможность со всей силой их еврейской одаренности, еврейской страстности и любви ко всему абсолютному, открыть миру любовь, любовь беспредельную, торжествующую, всепобеждающую. Эти люди были евреи по крови, но они не были всем еврейским народом.

И вот в тот трагический момент случилось именно потухание этого самосознания еврейского народа, как бывает потухание человеческой мысли, человеческого самосознания. Здесь душевность играла решающую роль, та хрупкая, неустойчивая душевность, о которой я говорил, и совершенно выключилось истинное самосознание, истинное “я”, тот стержень, благодаря которому в личности каждого человека, так же как в личности целого народа может восстановиться потерянное, вновь исчезнуть и вновь возродиться.

И мы, христиане, к какой бы нации и крови мы ни принадлежали, мы вместе с апостолом Павлом ожидаем, что последнее свершение, последнее завершение в вере придет от Израиля.

1965

Об о. Афанасии (Нечаеве) Митрополит Сурожский Антоний

ОБ АРХИМАНДРИТЕ АФАНАСИИ (Нечаеве)

 Мы сговорились было говорить о святых, и я обещался рассказать о старцах. Но сегодня как-то настоятельно просятся другие мысли; мне хочется сказать вам об одном человеке, который был, как мне кажется, очень светел, очень глубок и очень прост; не святой, а просто человек нашего времени. Это единственный человек из встреченных за мою жизнь, о ком я мог бы сказать, что он был свободен той ни с чем не сравнимой царственной свободой, о которой Христос говорит в Евангелии: Познайте истину — она сделает вас свободными, о которой речь идет у апостолов. По их слову, дух Христов — дух свободы. Свободы не в каком-то внешнем отношении, общественно, политически. Это свобода другая, свобода внутренняя, которая ничем не может быть у человека отнята; ее имел в виду один человек, почти сорок лет сидевший в одиночке и начертавший на стене, перед своей смертью, такие слова: “Со Христом и в тюрьме мы свободны, без Него и на воле — тюрьма”. Это та свобода, о которой говорили с самого раннего начала христианской жизни апостолы. Павел в своих узах из римской тюрьмы писал, что слово Божие не вяжется — т.е. ничем не может быть связано; та свобода, о которой Христос сказал, что Он принес освобождение пленным, тем, которые в плену себя самих, в плену у страха, в плену у страстей, в плену у предрассудков, в плену у воображаемого добра или у реального зла.

Вот эту свободу мне удалось видеть один раз, выраженной в целой, пусть относительно короткой жизни, около шестидесяти лет, человека; не только в одно мгновение его жизни. Не знаю — может быть, не следовало бы говорить о человеке, который, как будто, не имеет вселенского значения, который слишком связан для меня со всей моей жизнью; но мне сегодня хочется о нем сказать...

Я первый раз его встретил, когда мне было семнадцать лет. Я пришел в церковь в Париже, на Трехсвятительское подворье. Это было время крайней бедности; подворье помещалось тогда в подземном гараже и нескольких кельях, которые построили в коридоре над ним. Я пришел к концу службы; собирался спуститься в храм; и ко мне навстречу стал подыматься монах, высокого роста, широкоплечий, в клобуке, с каштановыми волосами, который весь, как будто, ушел в себя. Он подымался, не обращая внимания на то, что шел ко мне навстречу; он еще жил отзвуками молитвы, церковных песнопений, святых и священных слов, которые сам произносил и которые доносились до его слуха и вплетались в самую глубину его души. Я тогда увидел человека, как его описывает старое монашеское присловье: есть такое слово, что никто не в силах отречься от себя, отвернуться от всего мира и последовать за Христом, если не увидит на лице хотя бы одного- единственного человека сияние славы Божией, сияние вечной жизни. И вот в этом подымающемся лице мне представилось сияние вечной жизни, слава Божия, тихая, как в песнопении вечерни: Свете тихий святыя славы, бессмертного Отца небесного, святого, блаженного... Это видение было настолько убедительно, настолько несомненно, что, не зная, с кем имею дело, я к нему подошел и сказал: “Будьте мне духовником!”. И так завязалась приблизительно на следующие пятнадцать лет — встреча; она никогда не потускнела и в ней мне открылся человек, который не открывался, но которого можно было созерцать; человек, который о себе не сказал бы ничего, но которого, минутами, можно было почуять, увидеть...

Он родился лет за двадцать пять до начала революции в крестьянской семье, в русской деревне. Семья была бедная, голодная; его отдали учиться в семинарию, потому что обучение было бесплатное; и там от тусклости, от безжизненности преподавания, от мертвости семинарской жизни он потерял ту веру, которая была, жила в его семье. Жизнь, вероятно, была такая, какую описывает Помяловский в рассказах о бурсе: грубая, тупая. В семинарию надо было пробираться через деревню, семинаристов ожидали уличные мальчишки, были побоища, пробивались до школы, вся жизнь была грубая. И когда он кончил семинарию, он отказался не только от священства, которое было немыслимо, но даже и от преподавательского места, потому что это казалось ему недостойным; он не мог преподавать в школе, где предполагалось, что преподаватель — верующий человек. Он поступил рабочим, а затем перешел работником на железную дорогу. Там его и застала революция.