«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

О ком справедливее можно сказать, что он с Богом действовал, когда избирал людей для алтаря, или ревновал о поруганиях ему, или со страхом очищал священную трапезу от неосвященных? Кто с такой непоколебимостью воли, с такой строгой справедливостью судил дела, ненавидел порок, чтил добродетель, предпочитал добродетельных? Кто был настолько снисходителен к согрешающим и оказывал столько пособий благоуспевающим? Кто лучше знал время жезла и палицы (Пс. 22,4) и чаще действовал палицей? Чьи очи были больше на верных земли (Пс. 100,6) и кроме других были на тех, которые в уединении вне брака живут для Бога, презрев землю и все земное? Кто больше обуздывал высокомерие и любил смиренномудрие? И любил не притворно и не напоказ, как многие ныне представляющие из себя мужей любомудрых, и по наружности столь же нарядные, как и те глупые жены, которые, по недостатку собственной красоты, прибегают к румянам и прекрасно (сказал бы я) позорят себя, делаясь безобразнейшими от самого благообразия и гнуснейшими по причине своей гнусности. Но он поставлял смирение не в одежде, а в благоустройстве души; и выражал его не согбением шеи, не понижением голоса, не наклонением вниз лица, не густотой усов, не обритием головы, не походкой; так как все это прикрывает человека не надолго и вскоре изобличается, потому что и все притворное непостоянно. Напротив, он был всех выше по жизни и всех смиреннее во мнении о себе. По добродетели недоступен, а в обращении весьма доступен. Он не отличал себя одеждой, в равной мере избегая и превозношения и уничижения; но внутренним достоинством был выше многих. И хотя не менее всякого другого укрощал недуг и ненасытность чрева, однако же не думал об этом высоко: одно делал для того, чтобы очистить себя; другое, чтобы не возгордиться, привлекая славу новостью. Ибо все делать и говорить с тем, чтобы за это прославляли посторонние, свойственно человеку мирскому, для которого нет иного блаженства, кроме настоящей жизни. А человек духовный и христианин должен иметь в виду одно спасение, и, что ведет к нему, высоко ценить, а что не ведет, презирать, как ничего нестоящее; и потому ни во что ставить все видимое, заботиться же единственно о том, как достигнуть внутреннего совершенства и то почитать выше всего, что может самого сделать наиболее достойным, а через него и других привлечь к совершенству.

Но превосходнейшими качествами в моем родителе, ему преимущественно свойственными и для многих не безызвестными, были простота, нрав, чуждый всякого лукавства, и незлопамятность. И в Ветхом и в Новом Завете видим, что один преуспевал в одном, другой в другом, в какой мере каждый удостаивался получить от Бога какую-либо благодать, например: Иов — твердость и непреодолимость в страданиях; Моисей и Давид — кротость; Самуил — дар пророчества и прозрения в будущее; Финеес — ревность, по которой дано ему и имя; Петр и Павел — неутомимость в проповедничестве; сыны Зеведеовы — велегласие, почему и названы сынами грома. Но для чего перечислять всех? — я говорю знающим. Стефан и отец мой ничем столько не отличались, как незлобием. Первый в опасности жизни не возненавидел убийц, но побиваемый камнями молился за убивающих, как Христов ученик, за Христа страждущий и плодоносящий Богу нечто высшее самой смерти — долготерпение. У последнего не бывало промежутка времени между выговором и прощением, так что скоростью помилования почти закрывалось огорчение, причиненное выговором. Слышим и веруем, что есть дрожжи гнева и в Боге — остаток негодования на достойных этого; ибо Боже отмщений, Господи (Пс. 93,1). И хотя по человеколюбию Своему преклоняется Он от строгости к милосердию, однако же не совершенно прощает грешников, чтобы милость не сделала их худшими. Так и родитель мой нимало не питал негодования на огорчивших, хотя и не был вовсе неуязвим гневом, особенно же препобеждался ревностью в делах духовных; кроме тех случаев, когда бывал приготовлен и вооружен, и оскорбительное встречал как врага, усмотренного издали; тогда, как говорится, не поколебали бы его и тысячи. Но и гнев его был приятен, он был не как яд змеи (Пс. 57,5), которая воспламеняется внутри, готова к мщению, с первого движения переходит в гнев и желание возмездия, но походил на жало пчелы, уязвляющее, а не умертвляющее. Человеколюбие же его было больше, нежели человеческое. В числе угроз бывали иногда колеса и бичи, являлись исполнители наказания; бывала опасность пожатия ушей, удара в щеку, поражения в челюсть; и тем прекращалась угроза. С преступника совлекали одежду и обувь, распростирали его по земле, и потом гнев обращаем был не на обидчика, а на того, кто усердно содействовал, как на служителя злу. Мог ли кто быть его милостивее и достойнее приносить дары Богу? Нередко едва приходил в раздражение, как уже прощал раздражившего, стыдясь его падений, как своих собственных. Роса дольше выдерживает солнечный луч, падающий на нее утром, чем в нем удерживался какой-либо остаток гнева. Напротив, едва начинал говорить, как со словами проходило и негодование, оставляя после себя одну доброту. Да и никогда не продолжалось его негодование по захождении солнца, не питало гнева, который губит и благоразумных, не оставляло худых следов в теле, но сохранялось спокойствие и среди самого возмущения. А потому он испытал на себе ту необычайность, что хотя неон один подвергал наказаниям, однако же его одного любили и уважали наказываемые; потому что он побеждал вспыльчивость милостью. И действительно, терпеть наказание от праведного лучше, нежели умащаться елеем нечестивого. Ибо сама суровость одного приятна по причине пользы, а милость другого подозрительна по причине его злонравия.

Но при таких душевных качествах, имея нрав простой и богоподобный, родитель мой был для оскорбителей несколько и страшен своим благочестием; вернее же сказать, всего более поражала их сама пренебрегаемая ими простота. Ибо не произносил он ни одного слова, молитвенного или клятвенного, за которым бы не последовало тотчас или долговременное благо, или временная скорбь. Но первое выходило из глубины души, а последнее являлось только на устах, и было одно отеческое вразумление. Так многих из огорчивших его постигло не позднее воздаяние и не сзади идущее правосудие, как сказано у стихотворца, но они были поражаемы при первом движении гнева, раскаивались, притекали к нему, падали на колени, получали прощение и отходили прекрасно побежденными, исправившимися, уцеломудренными и прощенными. Ибо и прощение нередко ведет к спасению, обуздывая обидчика стыдом, из состояния страха приводя его в чувство любви и самое твердое благорасположение. Вразумления же бывали различны; иных бросали вверх волы, сдавленные ярмом и нечаянно набежавшие, чего не случалось с ними прежде; других повергали на землю и топтали кони, дотоле самые покорные и смирные; а некоторых постигла сильная горячка и мучили мечтания о собственных проступках. Для иных бывали вразумления и другого рода, и претерпеваемое ими научало их послушанию.

Такова и столь известна была в родителе моем кротость! Но кому же уступал он в искусстве вести дела и в деятельности? Конечно, никому. Напротив, хотя он был кроток в большей мере, нежели кто-либо другой, однако же при кротости был и деятелен. Хотя простота и суровость суть два качества, больше всего одно другому противящиеся и противоположные, потому что первая при кротости не деятельна, а другая при деятельности не человеколюбива; впрочем в нем оба эти качества были соединены чудным образом. В ходатайствах, представительствах и во всех делах правления он действовал, как человек строгий, но с кротостью, и уступал, как человек недеятельный, но с искусством. Соединяя в себе мудрость змеи в рассуждении зла и незлобие голубя в рассуждении добра, он не попускал и благоразумию делаться злотворным, и простоте доходить до слабоумия, но из обоих совершенств, как можно было лучше, оставил одну добродетель. Что же удивительного, если при таких доблестях, так священноначальствуя и снискав у всех такую славу, удостоился он наконец и знамений, каковыми Бог утверждает благочестие?

Вот одно из совершившихся на нем чудес. Он страдал недугом и изнемог в телесных силах. Да и удивительно ли, что святые подвергаются страданиям? Это нужно или для очищения даже малой нечистоты, или для испытания в добродетели и для искуса в любомудрии, или для назидания более немощных, чтобы на их примере учились терпению и не унывали в страданиях. Итак, он был болен, а наступило время святой и преславной Пасхи, этого царя дней, этой пресветлой ночи, рассеявшей греховную тьму, — ночи, в которую при обильном свете празднуем собственное свое спасение, и как умерли с умерщвленным за нас Светом, так и совосстаем с Восставшим. В такое время постигла его болезнь, и она была, скажу не распространяясь, сильная горячка с жаром; вся внутренность пылала, силы оскудели, а пищи не было, сон бежал, больной метался и чувствовал трепетание во всех членах. Во рту вся внутренность, нёбо и что далее нёба, покрылось нарывами, столь болезненными и частыми, что трудно и опасно было проглотить даже воды. Не помогали ни искусство врачей, ни отступные молитвы домашних, ни все другие пособия. В таком положении находился родитель, дышал слабо и едва приметно, не узнавал предстоящих, но весь был занят своей кончиной, тем, чего давно желал и что было ему уготовано. А мы были тогда в храме, славили тайну и молились, ибо, отчаявшись в других способах, прибегли к великому Врачу, к силе настоящей ночи — к этой последней помощи. Но что готовил нам день? Празднество или плач, торжество или погребение не присутствовавшего с нами? Сколько слез пролито тогда всем народом! Сколько слышно было гласов, воплей и песней, соединенных псалмопениями! У святилища просили священника, у таинства — таинника, у Бога — достойного защитника. И это совершилось с предначатия моей Мариамы, ударяющей в тимпан не победный, но молитвенный, и наученный скорбью в первый раз отложить стыд и вопиять к людям и к Богу, умоляя людей разделить горесть сетующей и пролить с нею слезы, а Бога прося услышать молящихся и воспоминая перед Ним все прежние чудеса Его (ибо скорбь изобретательна). Что же творит Бог этой ночи и болящего? Стрепетом приступаю к продолжению повествования; со страхом внимайте и вы, слушатели, а не с сомнением, что и неприлично, когда говорю я о нем. Наступило время тайнодействия, началось благоговейное стояние и чин безмолвного внимания совершаемому; и Животворящим мертвых также силой священной ночи восстановлен болящий. В нем оказывается сперва слабое, потом более сильное движение, после этого, весьма тихим и невнятным голосом назвав по имени одного из предстоящих служителей, велит ему подойти, подать одежду и поддерживать руки. Слуга с изумлением подходит и охотно исполняет приказание. Больной, опираясь на его руки, как на жезл, подражает Моисею на горе, и изнемогшие руки устроив на молитву, вместе с народом своим усердно совершает таинство, или даже предначинает совершение краткими, сколько мог, словами, но наисовершеннейшим, как я думаю, умом. И какое чудо! Без алтаря предстоит алтарю, без жертвенника жрец, священнодействующий вдали от священнодействуемого! Но и оно предложено было ему Духом Святым, что и сознавал сам он, но не видели этого присутствующие. Потом, произнеся, как следует, слова Благодарения и благословив народ, возлегает он опять на одр и, приняв несколько пищи, также вкусив сна, обновляется в силах. Между тем, пока возрастало и укреплялось понемногу здоровье, — наступил новый день праздника, как именуем первый Господский день, следующий за днем Воскресения. Тогда приходит в храм, со всем церковным собором обновляет спасение и приносит в жертву святые Дары. И это, по моему мнению, чем меньше чуда, совершившегося на Езекии, которого в болезни, по молитве его, прославил Бог прибавлением лет жизни, и это самое, по прошению исцеленного, ознаменовал возвращением тени на несколько степеней, почтив таким образом царя вместе и благодатью и знамением, прибавлением долготы дня уверив в прибавлении дней жизни?

Через некоторое время совершилось подобное чудо и над моей матерью, также достойное того, чтобы не умалчивать о нем. Ибо, приобщив здесь повествование об этом, сколько почтим ее, достойную всякой чести, столько благоугодим и родителю. Мать моя всегда была крепка и мужественна, всю жизнь не чувствовала недугов; но и ее постигает болезнь. Из многих страданий, чтобы не затягивать слова, назову самое тяжкое — отвращение от пищи, продолжавшееся многие дни и неизлечиваемое никаким способом. Как же питает ее Бог? Не манну ниспосылает, как издревле Израилю; не камень разверзает, чтобы источить воду жаждущим людям; не через вранов питает, как Илию; но через восхищаемого пророка насыщает, как некогда Даниила, томимого голодом во рву. Но каким же образом? Ей представилось, будто бы я, особенно ею любимый (она и во сне не предпочитала мне никого другого), являюсь к ней вдруг ночью с корзиной и самыми белыми хлебами, потом, произнеся над ними молитву и запечатлев их крестным знамением, по введенному у нас обыкновению, подаю ей вкусить и тем восстанавливаю и подкрепляю ее силы. И это ночное видение было для нее чем-то действительно существенным; ибо с этого времени пришла она в себя и стала не безнадежна. А случившееся с ней обнаружилось ясным и очевидным образом. Когда, при наступлении дня, вошел я к ней рано утром, — с первого раза увидел ее в лучшем прежнего положения; потом стал, по обыкновению, спрашивать, как провела ночь, и что ей нужно? Она нимало не медля и речисто сказала: «Сам ты, любезный сын, напитал меня и потом спрашиваешь о моем здоровье. Ты весьма добр и сострадателен!» В то же время служанки показывали мне знаками, чтобы я не противоречил, но принял слова ее равнодушно и открытием истины не приводил ее в уныние.

Еще присовокуплю одно происшествие, касающееся обоих. Плыл я Парфенским морем на корабле Егинском из Александрии в Грецию. Время было самое неудобное для плавания; но меня влекла страсть к наукам, особенно же ободряло то, что корабельщики были как бы свои. Но едва совершили мы часть пути, — поднялась страшная буря, какой, по словам плывших со мной, и не бывало на их памяти. Все пришли в страх при виде общей смерти; но я, бедный, боялся больше всех за свою душу; ибо подвергался опасности умереть некрещеным и среди губительных вод желал воды духовной; поэтому вопиял, просил и молил себе хотя малой отсрочки. Соединяли вопль свой и плывшие со мной, несмотря на общую опасность, усерднее иных родственников. Странные подлинно человеколюбцы, наученные состраданию бедствием! Так страдал я; но со мной страдали и родители, в ночном видении разделяя мое бедствие. Они с суши подавали помощь, своей молитвой как бы заговаривая волны: о чем узнал я, когда впоследствии, по возвращении домой высчитал время. То же самое открыл и нам спасительный сон, как скоро мы вкусили его, потому что буря несколько утихла. Ночь явственно мне представила, что держу Эринию, которая страшно смотрит и грозит опасностью. А некто из плывших со мной, оказывавший ко мне особенное благорасположение и любовь и весьма беспокоившийся обо мне, видел, что во время опасности мать моя вошла в море, и взявши корабль, без большого труда извлекла его на сушу. И видение оправдалось; ибо море стало укрощаться, а мы вскоре, по непродолжительном бедствовании на море, пристали к Род осу. Во время этой-то опасности и я принес себя в дар, дав обет, если спасусь, посвятить себя Богу, и посвятив, спасся.

И это касается обоих, но думаю, что иные из близко знавших моего родителя, давно удивляются мне, который так долго останавливается на этих предметах, как будто это одно и могу ставить ему в похвалу, а до сих пор не упомянул о тягостных временах, с которыми он боролся, как будто этого или не знаю, или не считаю важным. Итак, присовокупим и это к сказанному.

Наше время произвело на свет первое и, думаю, последнее зло — царя отступника от Бога и от здравого смысла. Почитая для себя малым делом покорить персов, а великим — низложить христиан, при содействии побеждающих его к тому демонов, не оставил он без испытания ни одного вида нечестия: убеждал, угрожал, лжеумствовал, привлекал к себе не только ухищрениями, но и силой. Он не имел утаиться, как ни прикрывал гонение злоухищренными выдумками; но не употреблял своей власти и открытым образом, чтобы мы непременно были уловлены, как ни есть, или обманом, или насилием. Но найдется ли человек, который бы более моего родителя или презирал, или послужил к низложению этого царя? Доказательством пренебрежения, кроме многого другого, служит следующее.

Так иерей воспламенял всех гневом на него и ревностью о храме! Но кто же больше моего родителя способствовал низложению отступника? Он и открыто, несмотря на обстоятельства, всенародными молитвами и молениями поражал губителя, и наедине выводил на него свое ночное ополчение — простертие на земле, изнурение престарелой и маститой плоти своей, орошение пола слезами. В таковых подвигах провел он почти целый год, любомудрствуя перед единым Тайноведцем, от нас же стараясь укрыться; потому что, как сказал я, не любил хвалиться своей набожностью. И конечно, утаился бы, если бы не взошел я однажды нечаянно и, увидев следы его распростертая на земли, не выведал у одного из служителей, что это значило, и таким образом не узнал ночной тайны.

Вот и другое повествование о подобном опыте мужества и относящееся к тому же времени. Кесария была в волнении, по случаю избрания архиерея; потому что один скончался и искали другого. Споры были жаркие, и трудно было положить им конец. Город, по свойству жителей, а особенно, в настоящем случае, по горячности веры, склонен был к мятежам; а знаменитость кафедры еще более усиливала страсть к прениям. В таком положении находилось дело, когда прибыло несколько епископов, чтобы дать городу архиерея. Народ разделился на много групп, как обыкновенно бывает в таких случаях; один предлагал того, другой другого, руководствуясь кто дружескими связями, кто страхом Божиим. Наконец, все приходят к согласию, и одного из первостепенных граждан, отличного по жизни, но еще не запечатленного божественным Крещением, взяв против воли его, при содействии военной силы, вступившей тогда в город, возводят на престол, а потом представляют епископам, убеждая их и даже насильно требуя, чтобы избранного сподобили Таинства и нарекли архиереем. Поступок — не весьма законный, однако же показывающий сильную и пламенную веру! И нельзя сказать, чтобы здесь проявил себя кто-нибудь более праводушным и богобоязненным, нежели мой родитель. Ибо чем окончилось дело, и до чего простерся мятеж? Вынужденные епископы очистили избранного Крещением, нарекли и возвели на престол, действуя более руками, нежели произволением и расположением духа, как показало дальнейшее. Ибо они едва, с радостью, удалились из города и получили полную свободу располагать собой, как держат между собой совет (не знаю, духовный ли?) и определяют признавать как все совершенное ими не имеющим силы, так и постановление епископа незаконным, ставя ему в вину сделанное им принуждение (хотя и сам он потерпел не меньшее), и воспользовавшись некоторыми выражениями, какие он будто бы произнес тогда, показав в них больше опрометчивости, нежели мудрости. Но великий Архиерей и правдивый ценитель дел не последовал давшим такое определение и не одобрил их мнения, но пребыл непреклонным и непреодолимым, как бы он вовсе не потерпел никакого принуждения. Ибо рассуждал: поскольку принуждению подверглись обе стороны; то надобно, чтобы или обвиняющие были обвинены, или прощающие прощены или, что справедливее, прощающие не прощены. Если поставившие достойны извинения, то необходимо достоин его и поставленный; а если последний недостоин, то ни под каким видом не достойны первые. Гораздо было лучше тогда претерпеть бедствие и упорствовать до конца, нежели входить в совещание после, и притом в такие времена, когда всего полезнее прекращать старую вражду, а не заводить новую. Так происходило дело. Между тем приближался царь, исполненный ярости на христиан, и, будучи раздражен рукоположением, угрожал новопоставленному; город был как бы на острие бритвы, и неизвестно было, не погибнет ли он через день, или найдет еще сколько-нибудь человеколюбия, и спасется. Прежнее негодование на граждан за храм богини счастья, разрушенный ими во времена счастливые, усилено было последним избранием епископа, которое царь почитал наравне с разграблением народного достояния. Притом областной начальник, который и прежде не был дружен с новопоставленным по разномыслию в делах гражданских, старался сделать ему какое-нибудь зло, чтобы тем угодить времени. Поэтому писал он к рукополагавшим, чтобы обвинили новопоставленного, и писал не просто, но даже с угрозами, давая знать, что требует этого сам царь. Тогда пришло письмо и к моему родителю. Но он, нимало не устрашась, немедленно отвечал со всей смелостью и полным присутствием духа, как видим из самого ответа. Ибо писал так: «Достопочтенный правитель! Мы во всех делах своих имеем единого Судью и Царя, против которого ныне восстают. Он и теперь будет судить нас за рукоположение, которое совершено нами законно и по Его изволению. Для вас весьма удобно, если захотите, сделать нам насилие в чем-либо другом; но никто не отнимет у нас права защищать такое дело, которое совершено нами законно и справедливо; разве издадите еще закон, запрещающий нам располагать и собственными нашими делами». Такому ответу удивился и сам получивший его, хотя некоторое время и негодовал на его, как сказывали многие, коротко знавшие этого начальника. Им остановлено и стремление царя; город спасен от опасности (а не худо присовокупить еще), и мы избавлены от стыда. Так действовал епископ малого города, занимавший второстепенную кафедру! Так первенствовать — не гораздо ли лучше, чем вещать с высших престолов? Не лучше ли начальствовать самим делом, а не по имени только?

Кто же так удален от обитаемой нами Вселенной, чтобы не знал его деяния, последнего по порядку, но первого и важнейшего по силе? В том же городе, и по такой же причине, произошло опять смятение, потому что потерпевший такое прекрасное принуждение в скором времени скончался и переселился к Богу, за Которого твердо и мужественно подвизался он во время гонения. Споры были тем безрассуднее, чем жарче. Ибо небезызвестно было — кто преимуществует перед всеми, как солнце перед звездами.

Почему можно теперь думать, что народные начальства благоустроеннее нашего начальства, которому приписывается божественная благодать, и что в подобных делах лучший правитель страх, а не разум. Ибо кто из благомыслящих стал бы искать другого, миновав тебя, священная и божественная глава, — тебя, написанного на руках Господних (Ис. 49,16), не связанного брачными узами, нестяжателя, бесплотного и почти бескровного, в знании словес первого по Слове, между любомудры-ми мудрого, между мирскими премирного, друга моего и сотрудника (выражусь даже смелее), соучастника души моей, вместе со мной жившего и учившегося? Я желал бы, чтоб слову дана была свобода, чтоб оно изобразило тебя в другом месте, а не в твоем присутствии это описывало, где должно оставить большую часть, избегая подозрения в лести. Но на чем остановилась речь? Дух знал присного Ему (ибо может ли не знать Он?); однако же зависть противоборствовала. Стыжусь говорить об этом, не желал бы слышать и от других с таким усердием осмеивающих наши дела. Подобно рекам, обойдем камни, лежащие на течении, почтив молчанием достойное забвения, и обратимся к продолжению слова. Муж, исполненный Духа совершенно знал, что угодно Духу; он рассуждал, что не должно унижаться и в борьбе с крамолой и предубеждением уступать больше людской милости, нежели Богу; а напротив, надобно иметь в виду одно — пользу Церквей и общее спасение. Поэтому писал, увещевал, соглашал народ, священников и всех служащих алтарю, свидетельствовал, подавал голос, рукополагал даже заочно и заставлял чужих, подобно своим, уважать седину.

И здесь совершается нечто чудное. Но не невероятное; он укрепляется трудом, юнеет усердием, распоряжает, препирается, возводит на престол, возвращается домой, и но силы его служат ему не гробом, но Божиим киотом. И если недавно восхвалял я его великодушие, то в этом случае оказалось оно еще в большей мере. Когда сослужители его не могли снести стыда, что они побеждены, а старец с властью располагает делами, и за это негодовали на него и злословили его, тогда он укрепился терпением и одержал над ними верх, взяв в пособие себе действительнейшее средство — кротость и то, чтобы на злословие не отвечать злословием. Ибо для победившего на самом деле какая опасность остаться побежденным на словах? А поэтому когда само время оправдало его мнение, — так пленил он великодушием своих противников, что, переменив негодование на удивление, они извинялись перед ним, припадали к коленам, стыдились прежних поступков и, отложив ненависть, признали его своим патриархом, законодателем и судьей.