«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Жизнь монастыря точно иллюстрирует образ огня, зажигаемого в печи. И обитель своего рода печь, в которой должен быть возжжен огонь веры и любви к Господу. Братия, души их – те дрова, которые, попадая в эту печь, должны воспламениться, преобразиться из грубого и невзрачного, омертвелого и плотского состояния в светлое, в жар, в светящееся пламя, должны своим сиянием и пламенением возжигать другие прилагаемые к ним души, и так печь должна дружно и весело зайтись жарким огнем, согреть все вокруг. И как быстро, весело охватываются пламенем дрова в печи, когда та уже хорошо прогрета и полна алых искрящихся углей! Даже сырые дрова моментально отбрасывают свою влажность, вмиг обсыхают и начинают пылать, превращаясь в свет и тепло. А все не способное гореть, все чуждое света и огня летит прочь, унося свою черноту подальше, гонимое благодатью Божией. Но попробуй-ка разожги холодную, остывшую печь в сырую, зяблую пору, да еще сырыми, тяжелыми дровами. Озябшими руками пытаешься подкладывать щепочки помельче, отдираешь с мокрых поленьев кору, льешь на них солярку,– все это сгорает, а поленья только шипят, дымят, мало-мало начнут как будто гореть, но вскоре гаснут и лишь тлеют, наполняя келью ядовитым дымом. Иной раз намучаешься, уставший с дороги, да так и останешься в холоде.

Но вот совет: если дрова у тебя сырые, лучше отложи их в сторону и пока не трогай вовсе. Старательно поищи хоть немного поленьев сухих, наколи их потоньше и с них начинай разводить огонь. И только когда уж разойдутся хорошо да наберется алых углей, тогда только осторожно можешь подложить одно-другое из сырых поленьев. Но будь осторожен: не положи лишнее полено, чтобы сырые дрова своей влагой не задушили пламя в печи… Миролюбцы, смешливцы, весельчаки, болтуны, любители чаепитий и словопрений, расследователи чужих судеб и собиратели монастырских сплетен и скандальных историй – все это «сырые» люди, рассеянные, холодные в вере, всегда скучающие в духовном, всегда повернутые лицом к миру, к толпе, к молве человеческой. Если окажется таких в обители чуть более допустимого или придут они в нее до времени, когда дух монастырский еще не сложился и не занялся огоньком, то скоро потухнет и последняя искра в печи! Будешь без толку жечь «растопку», будешь расточать «красные слова» и «звонкие призывы», петь «на все лады» до хрипоты, то молить, то устрашать, потратишь весь запас свой «зажигательный», сам весь закоптишься, рвение свое испепелишь дотла, а они только затлеют, задымят на малое время, почернеют – и погаснут. Да еще и черноту эту копотную сочтут, пожалуй, за самое свое монашество. И потом уже и сухие щепки не исправят положение, коль забита будет печь сырыми поленьями. Тогда опять начинай все сначала – разгружай печь…

Мы все бьемся над тем, чтобы развести огоньку и погреться в эту страшную сырую погоду. Мы еще ничего не достигли, сами зябнем, и только издали может показаться, что в лесу горит костер. На самом деле это все только растопка, только чиркание спичек и мучительное раздувание пламени – никакого тепла еще нет. Но вот уже сбегаются со всех сторон озябшие путники в надежде погреть продрогшие кости. Но нет огня, дорогие, нет пока, и не знаем, будет ли. За себя не уверены, выживем ли… Оставьте, оставьте нас пока биться над своим огнем…

«Град», который «не может укрыться», ибо не хочет этого

Думается, главный враг наш сегодня в монастыре, вообще современный враг монашества,– это дух уныния и расслабления. Теперь если монах не уклоняется в душевный, ложный настрой бурной деятельности, не увлекается «геройскими» порывами «освящать мир» вокруг себя и «спасать погибающих», а то и просто делать что-либо «этакое», «интересное», на показ и трезвон в обществе, то он чаще всего впадает в другую крайность – в тяжкую меланхолию, апатию ко всему, какую-то заторможенность и бесчувственность. Человек как будто на верном пути – бежит от всего ложного: бережется ложных стимулов к доброделанию, бережется дел «напоказ» и лицемерной ревности, ложной любви и опасных привязанностей… Но остается часто и без правильных стимулов к подвижничеству и бодрому шествованию к высокой цели. Почему так? Как, отказавшись от фальши, не остаться скучать в бездействии? Чем должно поддерживаться наше бодрствование?

Беда, что многие заметили это и поощряют всякого рода ложные стимулы как в среде монашествующих, так и в среде мирян,– лишь бы те не засыпали и не теряли интерес к церковной жизни. Но, кажется, лучше «спать», чем так «бодрствовать». Понятно, что причина в крайнем нашем маловерии! Умом мы все верим и даже умеем красноречиво уговаривать ближних верить и жить церковно. Но как дело доходит до сердца, там такая туга встречается, такая густая, неповоротливая масса, как липкий, тягучий клей, что не можем сделать ни одного решительного движения, все как в кошмарном сне, когда снится, что хочешь бежать от надвигающейся опасности, но ни руки, ни ноги не слушаются и не двигаются, как онемевшие. Ум легок и прыток, запросто становится на новые позиции, с «новой колокольни» готов по-новому обозревать окрестности, давая всему новую оценку и новое толкование. Но чувства сердечные, трудно поддающиеся дрессировке, одичавшие и избалованные свободой, точно лесные звери, бредут нахоженными тропами, только дико озираются на подзывающего их, приманивающего куском хлеба. Когда не дает монах пищу своим страстям и не позволяет себе рядить страстные приманки в личины добродетельных порывов, тогда часто ощущает в себе как бы паралич всех душевных сил: кровь холодна, сердце едва бьется, ум весь в прошлом… Но пусть, пусть! Так все-таки лучше, так ближе к истине – при всей этой вялости и сонливости, чем при бодрой и задорной «игре в монастырь».

Мир сей… Это не только наши страсти человеческие, явные и греховные. Это еще и очень многое, что кажется вполне безобидным и даже похвальным, очень многое, что так прочно составляет нашу обычную человеческую жизнь и без чего она почти уже не мыслится. Но и в этом так много самого отяготительного для души, обворовывающего такое дорогое и необходимое, то, что есть «единое на потребу». И чтобы душа не скучала в духовном, ой как многое душевное ей надо запретить! А это долгий и болезненный процесс.

Все чаще видится, что в наших условиях – именно здесь, у нас теперь – общежительное братство с немалым числом монахов уже не оправдывается. Атмосфера монастыря, где собирается более четырех-пяти человек, уже едва ли может быть строго контролируема. Хотя братство в десять-пятнадцать человек и может давать в некотором отношении хорошую школу новоприходящему, но тому, кто хочет действительно заняться собой, с определенного момента в нем становится весьма трудно. Чтобы в таком собрании был единый дух и хоть какой-то порядок, сегодня, при нашей крайней душевной расстроенности, необходим весьма опытный, мудрый и, главное, мужественный, любящий, рассудительный наставник. Мало того, в среде братии должно сложиться действительное доверие и почтение к нему. Иначе монастырь будет все время представлять собой какую-то бесформенную, расплывающуюся «туманность», которая, как облако, носимое ветром, будет то подыматься вверх, то проливаться дождем, то рассеиваться и рваться на клочки.

Кроме того, в современном, до предела накаленном, напряженном мире даже средний по числу братии монастырь оказывается в самой гуще событий. Если град, стоящий на верху горы, не может укрыться53, то сегодня развалины града, даже под горой, становятся еще более привлекательны для многих изрядно скучающих мирян. Заметный монастырь становится объектом туристических нашествий, приманкой для множества любопытных и всякого рода духовно- и душевнобольных людей. Все скучают, у всех «проблемы», все хотят мимоходом сунуть голову и в этот неизведанный уголок, нет ли там чего интересненького или новенького. Иные связывают с обителью надуманный ими «остросюжетный роман» или ищут здесь тех прозорливых старцев, о которых не раз читали и мечтали. А что делать бедным монахам? Если они понимают, что все это какая-то досадная ошибка, то все-таки не имеют покоя от разного рода странных посетителей и случайных знакомств. И это не малая задача – разобраться со всеми приходящими, не обидеть и в то же время не обременить монастырь лишними связями. Но беда, что многие из монашествующих теперь и того не различают, что это все лишь «искушение» и надо усиленно охраняться от этого нашествия. Вместо того начинают думать, что это некое особое призвание их – «окормлять духовно» всех проходящих через монастырский двор. Многие даже думают, что раз живем в такое духовно жалкое время и монашеского ничего в нас нет, так нужно, мол, заменить это делание «служением ближнему», под которым понимается проповедование христианской науки направо и налево всем мимоходящим.

Но это беда из бед! Что мы можем и имеем право проповедовать, когда даже не начинали заглядывать в свои души и даже еще не подозреваем, какие там звери и чудовища обитают? Таким образом, заметный по числу братии и стоящий на заметном месте (при дороге54) монастырь неизбежно и скоро становится обычным приходом, а братия – постоянно проживающим по соседству с храмом клиром, состоящим из «холостяков». Вот и получается приходской храм на лоне природы с гостиницей и обслуживающими гостей служителями. Такой монастырь – постоянная мишень для всякого рода стрел-соблазнов. Подъемный мост, ведущий в эту крепость, всегда опущен, врата всегда нараспашку, двор всегда проходной, умы и сердца монахов всегда настроены на внешнее, уши и глаза натружены от работы. В душе сквозняк, как в комнатах с распахнутой настежь дверью, с разбитыми окнами, хотя и с теплящейся печью. Самый главный, основополагающий принцип – затеряться, скрыться, удалиться от молвы, с чего и началось монашество, от чего оно получило и свое происхождение, и свое наименование, и свой смысл,– этот принцип как раз отметается сегодня, не сохраняется, даже порицается и считается не соответствующим современности.

Но самый факт того, что монахи открывают монастырь для бесчисленных паломников, позволяют мирянам жить в обители и гостить всем желающим,– что это? Почему я должен думать, что кому-то полезно жить рядом с нашим братством и смотреть на нас? Значит, я уверен, что продемонстрирую перед ним примерный, достойный подражания образ добродетельной жизни? Я приглашаю желающего поучиться у нас истинному христианству? Я полагаю себя образцом добропорядочности и снисходительно позволяю полюбоваться своими манерами? Но святые отцы всякое дело, всякий подвиг, совершенный монахом, если он огласил его, почитали не добром, но мерзостью. Одно из позволений монаху – уйти из своего монастыря – давалось, по правилу старцев, в том случае, когда в монастыре обучались мирские дети, дабы монах не имел неизбежной необходимости сделаться обозреваемым со стороны и все свое монашеское делание обнаружить перед посторонними. Как важно, что это позволение уйти из монастыря есть одно из трех, о которых только и дается указание в правилах монашеских! А мы, не имея самомалейшего монашеского делания, охотно открываем входы всем желающим поглазеть на нас, нас пофотографировать, за нами подглядеть. И то правда, что нам нечего скрывать доброго, и в основном вся брань идет за то, чтобы скрывать дурное и малопривлекательное.

Монаху, желающему укрыться от «путей человеческих», миряне иной раз льстят: Не может укрыться град, стоящий на верху горы. Действительно, современные наши обители становятся похожими на шумные города по стилю жизни в них и мало, что не могут, но отнюдь не стремятся укрыться, даже если они стоят под горой. А ведь Спаситель, говоря о стоящем на верху горы, имеет в виду стяжавшего особые дары Божественной благодати, возвышенного и обогащенного сими дарами, что и выражают образы «града» и «горы». Но мы же потому и бежим в обители, что погибаем в огне мирских соблазнов, что низки, «приземлены» душами, пресмыкаемся по земле, копошимся в прахе, нищи и убоги. Мы только-только пришли для того, чтобы очнуться, как пьяный с похмелья, поднять голову и вдохнуть чистый воздух. Когда же мы успели стать «градом», залезть «на верх горы»?

Итак, каждый человек, приходящий сегодня в монастырь, чтобы остаться здесь, приходит не один: за ним тянется целый поезд разных мирских связей, целые нагромождения разного пустого скарба. И весь этот балласт надо пообрезать, поотсечь, повыбросить. А будет он это делать? А захочет? А научат его этому? Да если и начнет кто-либо учить (хотя это такая уже редкость!), так он ведь еще как будет биться за этот свой скарб! И кто захочет вступить с ним в эту тяжбу? Но один-два таких человека в обители – и монастырь уже не монастырь, а мир, обычный человеческий хаос, беспорядочный поток слов, дел, вздоров и раздоров.