«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Так же отличается церковная молитва от «духовного стихотворения», в котором кто-то описывает свои молитвенные чувства. Молитва не украшает, не выделяет сами чувства молящегося – она только дает форму, как бы намечает «коридор» или подводит молящегося к лестнице, по которой он сам должен восходить со своими чувствами, молитва только призывает эти чувства ожить и устремиться к небу. Поэтическое описание кем-либо своих молитвенных чувств заставляет нас любоваться этим «молящимся поэтом», восхищаться его «тонкими переживаниями», так что мы порой вообще забываем в этот момент о Боге и о своей душе. Так же и с духовным и душевным пением: душевное пение как бы представляет нам чувства и переживания поющих, и мы должны залюбоваться глубиной этих переживаний, их внутренними переливами, игрой «красивых», «ищущих Бога душ». Здесь происходит то же, что в театре, когда зритель или слушатель следит за всплесками эмоций, за наигранными переживаниями актера и проникается сочувствием к исполнителю роли настолько, что сам начинает сопереживать ему, вместе с ним плачет или радуется.

Но никто не становится лучше после таких «переживаний»! Почему? Да потому, что они возникали и двигались лишь на поверхности чувств, только на «кончиках нервов», не затрагивали самую глубину сердечную. Глубину сердечную затрагивает лишь истинное покаяние, только тогда и происходит глубинное изменение сердца. Ведь и само слово «покаяние», по-гречески «метанойя», значит не что иное, как «изменение». Но, чтобы произошло это «изменение», надо, чтобы слово Божие, которое острее всякого меча обоюдоострого, проникло до разделения души и духа, составов и мозгов, ибо оно судит помышления и намерения сердечные124. Человек должен остаться один на один с Богом, с Его словом: духовное пение доносит до нашего духовного слуха это святое слово, и оно уже само производит свое благодатное непостижимое действие.

Совсем другое, когда пение пытается изобразить, как кто-то уже «глубоко переживает» это слово и тает, яко воск от лица огня125, от его прикосновения. Здесь фальшь, актерская игра, игра в покаяние, в глубокие чувства. Здесь святые слова как бы обмазаны «сладким кремом» – наигранными переживаниями певцов и сочинителей этой музыки; здесь эта приторная искусственная сладость не дает молящемуся ощутить целебную сладость врачующего душу слова Божия. Люди со временем потеряли вкус истинно духовного (как говорилось, это особенно заметно в иконописи: последние века вовсе не знали икону и подменили ее красивыми картинками, сильно мешающими молиться). Так случилось и в пении: все мелодии, сочиненные в позднее время, а также манера петь, сложившаяся в поздний период, почти целиком душевны и строятся на искусственно украшенной манере, растепляющей поверхностные чувства, «щиплющей кончики нервов». Этим самым они мешают молящемуся, желающему войти в глубины сердца, чтобы там сокровенно предстоять Отцу Небесному, Который втайне126.

Кстати, вспоминаю почти дословно некоторые высказывания святого епископа Игнатия по этому поводу: «Весьма справедливо святые отцы называют наши духовные ощущения «радостопечалием». Это чувство вполне выражается знаменным распевом, который еще сохранился в некоторых монастырях и который употребляется в единоверческих церквах. Знаменный напев подобен старинной иконе. От внимания ему овладевает сердцем то же чувство, какое и от пристального зрения на старинную икону, написанную каким-либо святым мужем. Чувство глубокого благочестия, которым проникнут распев, приводит душу к благоговению и умилению. Недостаток искусства очевиден, но он исчезает перед духовным достоинством. Христианин, проводящий жизнь в страданиях, борющийся непрестанно с различными трудностями жизни, услыша знаменный распев, тотчас находит в нем гармонию со своим душевным состоянием. Этой гармонии он уже не находит в нынешнем пении Православной Церкви»127.

Знаменный распев, сохранившийся в России, очень близок по своему строю и принципу к византийскому пению на Афоне. Видимо, слова епископа Игнатия могут быть точно так же отнесены, с одной стороны, к афонскому пению и, с другой – к манере петь в наших храмах сегодня.

Слушая афонское пение, чувствуешь огромную таинственную глубину, видишь перед собой начало возвышенного и красивейшего мира молитвы, как бы море плещущееся, искрящееся в лучах солнца, увлекающее тебя отправиться в далекое плавание. Но плыть, подставлять паруса ветру, а нередко и усиленно грести должен ты сам. Пение не навязывает тебе никаких чувств, предлагаются только контуры, как бы чистые сосуды, которые ты должен наполнить сам своими сердечными чувствами и излияниями души. Каждому предлагается как бы отдельная ладья с веслами – садись, греби, поспевай за другими мореплавателями, стройными рядами плывущими к далекой счастливой стране.

Видно, что в душевном пении человек ищет не действительного продвижения в реальный мир духовного, а скорее, создает свой искусственный мир из уже знакомых душе поверхностных чувств и настроений, которые задевают страстные глубины, производят в сердце некоторое пьянящее тепло, действуют на душу словно какой-то наркотик. Только соприкосновение с истинно духовным открывает со временем, какая дешевая подделка все эти наши «самоделанные» переживания. Так человек, который никогда не пил настоящего виноградного вина (изготовленного без прибавления воды и сахара), но пробовал только фабричные вина (которые никогда – при самой дорогой цене и громкой рекламе – не бывают в самом деле винами), иной раз с важным видом дегустирует эти сфабрикованные напитки, делает замечания о качественности или негодности того или иного содержимого, но даже и не подозревает, каков вкус вина настоящего. Но когда испробует вино чистейшее, сам потом улыбнется, услышав, как кто-то расхваливает какой-либо сорт фабричного вина. Но бывает и так, что знающий лишь вкус подкрашенных, подслащенных напитков еще и презрительно поморщится, отведав самого настоящего гроздного пития. Жертва продолжительного обмана!

Однако интересное наблюдение можно сделать и на самом Афоне: здесь монахи, поющие на клиросах, зачастую предлагают гостям, знающим пение (а здесь умеют петь, и вполне профессионально, многие миряне: они даже хорошо знают типикон), пропеть одну-другую стихиру антифонно с афонцами. И вот кто-либо из гостей деловито подойдет к аналою, откроет богослужебный текст, найдет и нужный стих, и стихиру, на чередной глас пропоет все «чин по чину», иной раз виртуознее самих святогорцев. (Несколько раз при мне в Ксиропотамском монастыре пел на клиросе даже местный полицейский, служащий по соседству в Дафни; так в форме и становился на клирос и пел очень неплохо.)

Однако какой контраст замечается между пением монахов и мирян – небо и земля! Миряне поют все правильно, на тот же распев, но заметно напрягаются, вытягивают губы, стараются «смаковать» каждый звук, придать приятность и сладость каждой ноте. Мне даже становилось как-то стыдно и неудобно за этот их артистизм. И сколько раз случалось слышать здесь мирян, столько раз сразу же обращала на себя внимание эта искусственность. Сами же они этого, конечно, не замечали. Отсюда видно, что не в самом только «византийском пении» дело, но в том, что Афон живет духовной жизнью, и сама жизнь эта кладет свой отпечаток на пение и чтение в храме. Соответственно, Святая Гора влияет на весь греческий народ; и своей религиозностью, знанием древней культуры христианства мир Греции обязан во многом именно афонцам.

И вот литургия окончилась, потом сразу же братская трапеза с чтением поучений или житий святых отцов, и расходимся по кельям для двухчасового отдыха. Небо еще в звездах, рассвет только-только подступает к горизонту; тишина кругом, лишь тусклый свет едва виден в окнах братских келий, да сквозь цветные стекла храма светятся огоньки лампад. И так странно думать: ночь; все, кажется, спит в монастыре; никого уже не видно, как будто ничего и не было; и только луна и звезды, свидетели ночные, знают, какие здесь происходили события под покровом ночи. Если бы посмотреть на Святую Гору с высоты птичьего полета, понаблюдать, что будет здесь в полуночный час: вдруг всюду – по всей горе, на вершинах, в ущельях, в чащах лесных, на скалах, висящих над пропастями, как птичьи гнезда, в башнях на самом берегу моря, а иногда стоящих в самой воде морской,– в глубокой ночи раздается боевая дробь в деревянные била, то там, то здесь мелькают звездочками огоньки, словно небо отразилось, побежало, сошло на землю, промелькнули тени – темные, укутанные с головой в черное люди; все поспешают в храмы Божии. И вот вдруг потянулось пение – полились к духовному небу струйки голосов, из самых душ теплые ручейки молитвенных переживаний сливаются в широкий поток, в обильную реку, текут, смешиваясь с ароматом ладана, «в воню благоухания духовного» к «пренебесному жертвеннику»128; низводит река эта на землю живую воду129, «возниспосылает» Господь в мир сей благодать Пресвятаго Своего Духа, умоленный ночными этими тружениками. Весь Афон и стоИт этой ночной жизнью своей: «Се, Жених грядет в полунощи, и блажен раб, егоже обрящет бдяща»...130

Понравился очень Ставроникита – весь опрятный, ухоженный, маленький и уютный. Море делает его особенно красивым. Очень нравилось стоять на балконе – прямо над морской пучиной – и смотреть вдаль: отсюда и красивейший вид на Афонскую вершину, и особенно на водный простор с синеющими вдали островами. Гостей здесь мало и как-то очень тихо и покойно. Братья такие тихие, кроткие, служат очень благоговейно. Кутлумуш активно строится, и много шуму от работы и от рабочих. И народу было много. Внешне все еще недостроено, но служба тоже очень хорошая, настоятель приятный и простой. Только познакомиться близко ни с кем не удалось. Языка не знаем – приходится больше молчать. Это очень тягостно, потому что хочется пообщаться с отцами поближе, так о многом жаждется рассказать, так о многом спросить, о многом «поплакаться».

Вот мы опять в Ивероне. Вчера провели день и ночь в удивительном месте – в одной келье, точнее небольшом скиту, где подвизается восемнадцать человек братии: греки называют его Буразери, от русского названия – «Белозерка», так как раньше скит был русский. Еще остались в трапезной фрески русского письма (стиль поздний, далекий от иконописного). На Афоне «скитом» называют иногда даже очень большие монастыри, просто не имеющие здесь таких прав, какими обладают двадцать афонских обителей, между которыми и поделена вся святогорская земля. Скиты во многом зависимы от этих монастырей (но на внутреннюю жизнь это не влияет). В «Белозерке» все очень упорядоченно, чинно, в высшей мере аккуратно, строго и налажено – и наружно, и внутренне. Здесь пишут иконы; руководит иконописцами отец Арсений, известный более других иконописцев как на самом Афоне, так и вообще в Греции. Игумен – очень мудрый человек, уже в преклонных летах,– как видно, с большим опытом, очень живой и бодрый. Один монах хорошо знал русский язык, и удалось через него о многом расспросить, а главное, подробно переговорить с игуменом.

Еще прежде этого в русском Пантелеимоновом монастыре довелось достаточно обстоятельно побеседовать с духовником, так что набралось кое-что из полезных советов – очень серьезное.

Здесь все советуют служить литургию почаще: это будет давать силу и настоятелю, и братии. Советуют причащать братий часто – до четырех раз в седмицу, лучше в воскресенье, субботу, вторник и четверг (то есть дни, следующие после дней постных), и в праздники. Советуют также служить полностью суточный круг служб и, как здесь принято, читать повечерие с Акафистом Божией Матери. Советуют много внимания уделять Иисусовой молитве. В «Белозерке» игумен советовал во время работы (общей), когда это возможно, дабы избежать празднословия, братиям по очереди вслух читать Иисусову молитву, начиная со старшего и по порядку старшинства, количество соизмеряя с продолжительностью работ. Также отметил важность того, чтобы весь день у монахов был плотно заполнен делами и молитвой, чтобы не оставалось праздного времени. В этом скиту братиям запрещается заходить друг к другу в кельи для беседы, если же есть необходимость что-либо сообщить брату, то нужно позвать его выйти из кельи и так побеседовать. (Как потом узнали, и в других многих монастырях такое же правило, и есть даже специальные комнаты на этажах, куда с этой целью можно входить для необходимой беседы.) Очень важно, говорил игумен, вовремя отправлять из обители людей, негодных для монашеской жизни, а при приеме тщательно опрашивать и сразу же давать новопришедшему четкие правила и обязанности. Душевнобольных никак нельзя принимать в монастырь! Из-за этого бывает много скорбей и даже несчастья. Всякое малое по виду психическое расстройство со временем может вырасти в тяжелую духовную болезнь, и от этого будет страдать весь монастырь. Усиленно советовал держаться подальше от мирских людей, так как они очень расслабляют атмосферу монастыря. Особенно – остерегаться женщин и не иметь отношений с родственниками.