Протопресвитер Александр Шмеман "Проповеди и беседы"

По всей вероятности, и умру я в этом странном сочетании, как говорят на богословском языке, разных воипостазирований — соединении нескольких природ в одной ипостаси. Итак, с этого я начал, потому что я и люди моего поколения, те, которые осознали — может быть, их очень мало на самом деле, но они есть, — прошли, по-моему, через следующие стадии отношения к проблеме «Церковь, Православие, духовная судьба России».

Я помню с первых лет своей жизни, можно просто сказать, буквально с самого начала — первую стадию, которую можно выразить в фразе, которую я слышал всегда, одну из ключевых эмигрантских фраз: «Церковь — это все, что осталось у нас от России». Я просто вырос с этим постулатом. Хотя должен сказать, что мне довольно рано стало казаться, что для определения Церкви его явно не достаточно.

Что кроме этого есть в Церкви еще нечто. Тем не менее в этом была и своя глубокая правда. Эмиграция могла очень много и очень часто вспоминать о России, думать о России, писать, спорить о России, работать, как тогда говорили, для будущего России. Помнить, думать, спорить — все это в эмиграции возможно. Одно невозможно в эмиграции — это быть в России.

Исключением из такой невозможности с самого начала и стал храм, церковь. Входя в церкви (я говорю главным образом про свой детский, парижский опыт), в эти наши знаменитые церкви, переделанные из гаражей и подвалов, из квартир, русский эмигрант, какого бы он ни был возраста, отдавал ли он себе в этом отчет или нет, несомненно входил, вступал в Россию. Это была действительно святая правда!

Отсюда и такая сосредоточенность эмигрантской жизни вокруг храма. Вы могли не знать, где вы — в Белграде, Париже, Берлине или еще где-то, — когда входили в русские православные храмы, которые были столь же храмами, сколь и возможностью войти, пережить, прикоснуться к тому, чего эмигранты в своей катастрофе отделения от России были лишены. И таким образом даже те, кто никогда не бывал в России, тоже получали эту возможность через вхождение в храм, через жизнь храма, церковную жизнь и связанную с ней жизнь бытовую приобрести опыт русскости, опыт России, по всей вероятности самый главный; обо всем остальном русские эмигранты, как и вообще эмигранты, спорили.

Русские эмигранты всегда много спорили, потому что у них даже воспоминания о России были разными. Кто вспоминал свое служение в Бородинском полку, а кто вспоминал, как он в каком-то студенческом кружке готовил революцию. Были люди, которые со слезами вспоминали, как они 9 января 1905 года гнали демонстрантов с Сенатской площади, и те, которые с теми же слезами умиления вспоминали, как их гнали.

Но и те и другие соединялись в наших храмах. И для тех и для других, какой бы они знак ни ставили, где бы ни расставляли «плюсы» и «минусы», в конце концов, храм был один. И тут происходило не то что идеологическое примирение (оно нам, русским, вообще противопоказано), но кончались споры, но все прикасались к тому, что несомненно. Я вспоминаю себя мальчиком, учащимся французского лицея. У меня было как бы две жизни.

Сидишь в лицее, в классе, и знаешь, что сегодня вечером, скажем, Похвала Богородице. Слава Богу, лицей был недалеко от кафедрального собора. И ничего — все было хорошо! В классе были Расин и Корнель, Столетняя война и Жанна д'Арк, а потом начиналась другая жизнь. Именно жизнь, а не просто и не только религия. Это было вхождение в другую жизнь.

И совсем не удивляло русских эмигрантов и меня в начале моего жизненного пути, когда выходил в Великую пятницу старенький митрополит и над плащаницей, так сказать, сказавши уже, отдавши долг тому, что это Христос во гробе лежит, переходил к «главному» — так, говорит, и Россия во гробе лежит. И вот, Христос воскрес, и Россия воскреснет!

Ему это не казалось богословской натяжкой. Или когда начинался Великий пост и пели в церкви удивительный псалом «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом...», изгнание из рая многими воспринималось прежде всего как изгнание из своей страны, из России, которая чем больше проходило времени, тем больше приобретала признаки потерянного рая.

Поэтому первая стадия в становлении была вот эта, я бы сказал — эмигрантская Россия. Конечно, это означало семью, язык, всевозможные эмигрантские организации и так далее. Церковь, Православие мы получили вот от этой России, и получили прежде всего как некое ее воплощение, присутствие, ее частицу. И все время была эта некоторая светлая, но двусмысленность.

Я помню старушку учительницу математики в русской гимназии, где я одно время учился. В этой гимназии Великим постом было общее говение. И один мой приятель в то время решил, что он безбожник. Пришел к учительнице и честно сказал: «Я не хочу приобщаться, я не верю в Бога». А она ему сказала: «И дурак, это добрый, старый русский обычай». Я не знаю, что было лучше в этих словах: что это добрый обычай, старый обычай или обычай прежде всего? Но для нее это было самоочевидным.

И мы вынесли из гимназии представление о вере главным образом как о части старого, доброго русского обычая... Я это говорю, когда молодость, детство давно за плечами, когда даже эмигрантское детство кажется в каком-то смысле потерянным раем. Я говорю это не так, как сказал бы несколько десятилетий назад с какой-то запальчивостью, нет. Так было. Так было!

Я могу сказать, вспоминая об этом, что когда-то тогда я побывал в России. Не только потому, что тогда были бывшие. Стоишь в соборе, посмотришь вокруг — премьер-министр, граф Коковцев, два-три великих князя, и после литургии будет панихида лейб-гвардии Преображенского полка, европоходников и Смоленских институток, казанского купечества, саратовских благородных девиц и так далее. Мы побывали, мы были, мы прикоснулись.