Протопресвитер Александр Шмеман "Проповеди и беседы"

О том, что, что бы ни утверждали присяжные враги религии, никакой другой основы нет у свободы, кроме христианского понимания человека, мира и жизни. Сегодня вдумаемся, вслушаемся в это мое утверждение поглубже, вдумаемся потому, что я знаю, каким парадоксом звучит оно не только для открытых врагов религии, но, что гораздо грустнее, так часто и для самих религиозных людей.

Многие из них столь привыкли сводить религию к одному лишь послушанию, слепой вере, безотчетному хранению даже непонятных для них преданий и обычаев, что они уже не слышат и не понимают, о каком послушании идет речь. Не слышат всей глубины евангельского благовестил: «Стойте в свободе, которую даровал нам Христос, и не подчиняйтесь опять игу рабства» (Гал. 5:1).

Им и в голову не приходит, что само послушание, сама верность и самоотдача, стоящие в сердцевине христианства, неотделимы от этого благовестия свободы. Но, прежде всего, о какой свободе, о свободе от чего говорит Евангелие и возвещает Христос? Свобода тут противополагается рабству, а под рабством разумеется сначала и превыше всего порабощенность человека греху и смерти.

Опять-таки, для нас, понимающих и признающих грех в лучшем случае как нарушение того или иного правила, как то или иное преступление против Закона, эта идея порабощенности человека греху попросту непонятна. Подавляющее большинство из нас чувствуют себя неплохими людьми — не хуже и не лучше, чем другие, как мы обыкновенно выражаемся. Что же касается недостатков, тех или иных грешков, сделок с совестью, падений, то все это мы считаем, в сущности, нормальным — в порядке вещей.

У кого же этого нет — все мы люди, все мы человеки, слабые и грешные. Но все же — совсем недурные люди. Нужно ли говорить, что в этой атмосфере самодовольства и нравственного минимализма христианство по-настоящему не звучит, не применимо, не имеет смысла, а если имеет, то не тот, что мы находим в Евангелии, а тот, что сами вкладываем в него.

Ибо под грехом имеет в виду христианство совсем не тот или иной грешок, недостаток и, может быть, даже не падение — нет, под грехом разумеет оно как раз то самое внутреннее отпадение от Бога, от его Истины и духовного закона, которое выражается в первую очередь вот в этом нашем самодовольстве, нравственном минимализме. Грех не в том, что мы падаем и грешим, а в том, что мы уже не замечаем настоящего падения, не замечаем падшести самой нашей жизни, «нормальной», «естественной».

И достаточно сравнить это наше маленькое самодовольство и это маленькое признание греха с тем чувством греха, с тем воплем о раскаянии и прощении, который льется почти с каждой страницы Библии, чтобы убедиться в потрясающей, коренной разнице между ними. Короче говоря, мы не ощущаем и не сознаем своего рабства греху, своей порабощенное™ грехом, а потому и не хотим свободы от них.

Как птица, родившаяся в клетке, не улетает из нее на свободу, даже если перед ней открывают дверцу, так и мы уже не сознаем больше, что вся наша жизнь искалечена, отравлена и изуродована грехом. Что мы не те и не такие, какими бы могли и должны были бы быть. И то же самое можно сказать и о порабощенности человека смертью. Сколько бы мы ни боялись смерти, сколько бы мы ни трепетали перед нею, мы признаем ее вполне законным и нормальным явлением, одним из тех пресловутых законов природы, в которых нас учат даже искать мудрости и подчиниться которым нас всегда призывают. Человек смертен. Вот и все. Неприятно, но ничего не поделаешь.

Подчиняйся и примиряйся, и говори еще при этом никому не нужные слова о покое и отдыхе. Но как же тогда нам услышать евангельское благовествование о том, что «последний же враг истребится — смерть» (1 Кор. 15:26)? И что именно от этого ужасного рабства человека смерти пришел нас освободить Христос? Что же делать с рабами, которые так привыкли к своему рабству, что уже даже не ощущают его как рабство, что они даже не знают, чем они должны были быть, что они были свободными?.

Что делать с рабами, которые, забыв о подлинной свободе, играют в игрушку, называемую ими свободой, как если бы переходить из одной тюремной камеры в другую называлось в тюрьме освобождением? Но вот христианство говорит: пока порабощен человек греху и смерти, пока примиряется он с ними и даже не ощущает их как страшное и неизбывное рабство, призрачны и пусты все человеческие рассуждения о воле.

И речь идет только о более длинной или более короткой цепи, которой прикреплены мы все к тому же столбу, к тому же рабству. И потому только по отношению к нему, к этому рабству, можно строить и понятие свободы. Ибо для христианства понятие это означает не временное освобождение от той или иной зависимости, но прежде всего коренную и внутреннюю перемену человеческого сознания, а потому и всей человеческой жизни.

Для христианства эта внешняя свобода, вернее, то, что мы называем свободой и что всегда временно и преходяще, немыслимо, не имеет никакого значения без внутреннего освобождения человека, без возвращения к нему его врожденной способности к свободе. Ибо именно эта способность к свободе, жажда подлинной свободы, свободы от греха и смерти, разбила в нем то рабство, о котором мы только что говорили.

Поэтому прежде чем применять это христианское понятие свободы к нашим земным реальностям и нуждам, нужно во всей полноте услышать евангельское благовестив о Том, Кто являет свободу. 5. Опыт встречи человека с Богом Что лежит в основе религии? — Опыт встречи человека с Богом. Я говорю это и чувствую, до какой степени ответ этот одновременно и прост и сложен.

Прост потому, что каждый верующий немедленно с ним согласится, скажет: да, именно встреча, ибо другого слова не подыщешь; не логический вывод, не результат рассуждений, споров, доводов, доказательств, а встреча, столь для души, для сознания несомненная, что после нее просто непонятным становится, как можно было не верить, а также и то, о чем, собственно, велись споры и рассуждения.