Протопресвитер Александр Шмеман "Проповеди и беседы"

Это был канун праздника Введения во храм Пресвятой Богородицы, праздника христианского студенческого движения, праздника воцерковления всей жизни. И в эту ночь суждено было сгореть до конца этой свече, но сго-реть так, чтобы свет ее отныне разгорался, ибо будет известно, что в наш век, в наше материалистическое и смутное время все живет и не умирает в мире служение Христа в тех, кто любит Его и верит в Него. 9.

Иосиф Бродский читает свои стихи Мы живем, погруженные в события и проблемы и в их нескончаемое, скучное, шумное обсуждение. На нас все время и отовсюду льется поток слов, раздутых, разжиженных, раздутых мутной водицей всяческих пропаганд и самодовольных — грошовых, без всякого труда и боренья приобретенных — истин. Но в один действительно прекрасный вечер — и как по-новому, как подлинно звучит это самое избитое из всех словосочетаний! — совершается некое чудо.

Чудо освобождения от этой, по выражению русского философа Вышеславцева, «спекуляции на понижение», которая торжествует в мире. В какой-то случайной зале, перед почти случайной толпой Иосиф Бродский читает свои стихи. Вот он, ярко освещенный электрическим солнцем, молодой, невысокого роста, рыжеватый, с очень светлыми глазами, очень простой и сразу близкий.

Столько мы слышали о нем, а вот теперь услышим его. Он начинает — не читать, ибо в его руках нет текста, а — как бы это назвать?.. — петь или оглашать свои стихи. И сразу ясно становится, что настоящее событие совершается здесь, в этой зале, совершается этим голосом, тут, перед нами и для нас, заново рождающимися в своей первозданности стихами. Звук его голоса.

На мгновение удивляешься, настораживаешься, — разве так звучали его стихи, когда читались они глазами или голосом для себя? Почти испуг. Но сразу же отдаешься этому напеву — странному, ни на что не похожему, и понимаешь, почему Ахматова назвала эти стихи магическими. Заклинание, напор слов, напор ритма, властность, гневность, радость и сила этого напора, словно эти стихи не только должны родиться в звуке, прозвучать, дойти, но и еще что-то разрушить, разломать и смести, что-то, что мешает им, не дает им места в этом тусклом, глухом, акустики духа лишенном воздухе, пространстве и времени.

Бродский читает, почти не двигаясь, без жестов, засунув руки в карманы, только все напряженнее становится выражение его лица, только все сильнее бьет его голос, как если бы физически ощущал он, а с ним и мы, таинственное сопротивление, как если бы все больше усилий нужно было, чтобы его пересилить и преодолеть. И вот каждое стихотворение — как победа.

Когда падает голос и наступает тишина, это не чтение кончено, это не стихотворение подано нам в своей законченности, а сделано некое высокое, чистое и светлое дело, совершен некий добрый подвиг, за всех тех слепых и глухих, кто не понимает, не знает, не видит, какая и за что ведется в этом мире борьба. Религиозная поэзия. Слушая Бродского, еще раз узнаешь, что словосочетание это — в сущности, жалкая тавтология.

Не знаю, что знает, что читал о религии Бродский, во что и как он верит... Один древний русский праведник в своем похвальном слове князю Владимиру Святому спрашивал: «Откуда повеяло на тебя благоухание Святого Духа?» Но он знал, как знаем и мы, что на этот вопрос нет точного ответа, нам сказано: «Дух дышит где хочет, и не знаем, откуда приходит и куда уходит» (Ин. 3:8)

, однако нет в жизни большей радости, чем благоухание это явственно ощутить. Так вот, послушайте о Сретении, о старце Симеоне, уходящем из храма в смерть, после того как держал он на своих руках Младенца: Сретенье Анне Ахматовой Когда она в церковь впервые внесла дитя, находились внутри из числа людей, находившихся там постоянно, Святой Симеон и пророчица Анна.

И старец воспринял младенца из рук Марии; и три человека вокруг младенца стояли, как зыбкая рама, в то утро затеряны в сумраке храма. Тот храм обступал их, как замерший лес. От взглядов людей и от взора небес вершины скрывали, сумев распластаться, в то утро Марию, пророчицу, старца. И только на темя случайным лучом свет падал младенцу; но он ни о чем не ведал еще и посапывал сонно, покоясь на крепких руках Симеона.

А было поведано старцу сему о том, что увидит он смертную тьму не прежде, чем Сына увидит Господня. Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня, реченное некогда слово храня, Ты с миром, Господь, отпускаешь меня, затем, что глаза мои видели это дитя: он — Твое продолженье и света источник для идолов чтящих племен, и слава Израиля в нем». — Симеон умолкнул. Их всех тишина обступила.

Лишь эхо тех слов, задевая стропила, кружилось какое-то время спустя над их головами, слегка шелестя под сводами храма, как некая птица, что в силах взлететь, но не в силах спуститься. И странно им было. Была тишина не менее странной, чем речь. Смущена, Мария молчала. «Слова-то какие...» И старец сказал, повернувшись к Марии: «В лежащем сейчас на раменах твоих паденье одних, возвышенье других, предмет пререканий и повод к раздорам.

И тем же оружьем, Мария, которым терзаема плоть его будет, твоя душа будет ранена. Рана сия даст видеть тебе, что сокрыто глубоко в сердцах человеков, как некое око». Он кончил и двинулся к выходу. Вслед Мария, сутулясь, и тяжестью лет согбенная Анна безмолвно глядели. Он шел, уменьшаясь в значенье и в теле для двух этих женщин под сенью колонн.

Почти подгоняем их взглядами, он шагал по застывшему храму пустому к белевшему смутно дверному проему. И поступь была стариковски тверда. Лишь голос пророчицы сзади когда раздался, он шаг придержал свой немного: но там не его окликали, а Бога пророчица славить уже начала. И дверь приближалась. Одежд и чела уж ветер коснулся, и в уши упрямо врывался шум жизни за стенами храма. Он шел умирать.