От автора ТОЧНОСТЬ НАУКИ, СТРОГОСТЬ ФИЛОСОФИИ И МУДРОСТЬ РЕЛИГИИ Для всякого образованного верующего человека неизбежно встает задача самоопределения перед лицом культуры. Вера в Бога и благодатная жизнь, дарованная нам Богом в Его Церкви, есть великое сокровище, полнота истины и утешение для каждого христианина. Но чем глубже вхождение в церковную жизнь, тем острее встает вопрос: а что значит для христианина вся остальная культура?
Из под вольного неба, из жизни на Божьем мире, среди волнения братьев – людей, книжники гордо ушли в душное одиночество своих библиотек, окружая себя видениями собственного самолюбия и заграждая доступ великим урокам существенности и правды»[36] . Не книжная мудрость, конечно, и не профессионализм историка сами по себе страшны, страшно, что заграждается доступ к «великим урокам существенности и правды», что наука теряет свои высокие цели (о них –ниже)
и становится институтом, обслуживающим самого себя… Необходимо вернуться к этой «жизни на Божьем мире, среди волнения братьев – людей». Отсюда первое методологическое требование: помимо особенностей политической и экономической жизни изучаемого периода, юридических форм, в которых эта жизнь мыслит себя, для историка «…важнее… преданья и поверья самого народа»[37] .
В них народ сохранил следы своей истории нередко лучше, чем в памятниках письменных и материальных. Порой и сама память о прошедших событиях уже стерлась, однако, в своих преданьях, сказках, а то и предрассудках, народ бессознательно сохраняет следы прежней жизни иногда вернее, чем любая писанная история. Еще важнее для историка, чем предания народа, понимать сам дух народа.
И еще сложнее определить и выразить его. «Его можно чувствовать, угадывать, глубоко сознавать: но нельзя заключить в определения, нельзя доказать тому, кто не сочувствует. В нем можно иногда отыскать признаки отрицательные и даже назвать их; признаков положительных отыскать нельзя»[38] . Эти мысли Хомякова одинаково важны и для сегодняшнего дня.
Характеристики особенностей национальных культур могут выражаться и количественно – в особенностях экономической деятельности, научной, — об особенностях религиозной жизни народа можно также говорить, в определенной степени, на языке цифр. Однако, ничто из этого не передает того, что открыто нашему целостному восприятию духовной физиономии народа.
Но как выразить это восприятие, на каком языке здесь говорить?.. Несмотря на всю сложность вопроса, Хомяков уверен, что наука должна продвинуться и в эту сферу. «Не следует, однако же, заключать, что наука не может принять в свою область общую характеристику племен потому, что она ускользает от математического циркуля и от анатомического резца.
Когда перед живым лицом или портретом неизвестного мы говорим: «Эта физиономия выражает ум или глупость, доброту или злость», — возьмемся ли мы доказать истину своего чувства тому, кто с нами не согласен? Конечно, нет. Не чувствуем ли мы разницу между типом немецким и английским, между русским и шведским, французским и гишпанским? И в то же время все мы убеждены, что различия этих типов описать невозможно.
Многие истины, какие только дано пожать человеку, передаются от одного другому без логических доводов, одним намеком, пробуждающим в душе скрытые ее силы. Мертва была бы наука, которая стала бы отвергать правду потому только, что она не явилась в форме силлогизма»[39] . Хомякову явно тесно в тех рамках научной методологии, которые возникнув, в основном, в Западной Европе, навязывают себя в качестве универсальных всему человечеству.
Как раз общечеловеческий опыт постижения истины и свидетельствует, что есть и иные, — и не менее убедительные! – измерения человеческого познания, чем только рассудочно – принудительные. «Сильное и глубокое убеждение может быть следствием простого воззрения на предмет, и верная картина быта народного, его жизни страдательной и деятельной так же ясно представит черты типа славянского или германского, как портрет, при виде которого мы говорим невольно: это англичанин или грек.
Надобно только, чтобы рука живописца была верна и чтобы внутреннее чувство зрителя было просвещено, и в то же время не испорчено просвещением. К несчастию, пристрастие нашего века к сухим логическим формам лишает его способности сочувствовать простым человеческим истинам…»[40] Цивилизация столько же помогает человеку, сколько и создает проблем, и одна из главных – это отчуждение человека от самой реальности.
Хомяков говорит об этой, столь современной теме, уже в середине XIX века. И сразу выдвигает особое методологическое требование к работе историка. Ученому – историку нужно не только обладать трудолюбием, тщательностью в описании фактов, беспристрастностью, «Лейбницевской способностью сближать самые далекие предметы и происшествия», «Гриммовым терпением в разборе самых мелких подробностей».
Это все как – бы само собой разумеется… Но для проникновения в тайны истории нужно еще обладать и… чувством поэта и художника. «Выше и полезнее всех этих достоинств [историка – В.К.] – чувство поэта и художника. Ученость может обмануть, остроумие склоняет к парадоксам: чувство художника есть внутреннее чутье истины человеческой, которое ни обмануть, ни обмануться не может»[41] .
Как и при встрече с произведением искусства, в истории истину, прежде чем доказывать, нужно сначала угадать… На самом деле, это во многом верно и для естественных наук: исследования по философии и истории науки в XX столетии убедительно показали, что пафос индуктивизма в этих науках имел, во многом, идеологическую природу, больше выражал желаемое, чем отражал суть дела… И уж тем более это относится к науке истории.
Хомяков верит в то, что научный прогресс здесь неизбежно приведет к легализации этих «эвристических» методов познания: «…Всякая односторонность должна исчезнуть при дальнейшем развитии разума, и новые убеждения в исторической науке, убеждения, основанные на гармонии и объеме мысли, вытеснят дух тесных систем и мелочной критики»[42] . «Объем мысли», — говорит Хомяков.