От автора ТОЧНОСТЬ НАУКИ, СТРОГОСТЬ ФИЛОСОФИИ И МУДРОСТЬ РЕЛИГИИ Для всякого образованного верующего человека неизбежно встает задача самоопределения перед лицом культуры. Вера в Бога и благодатная жизнь, дарованная нам Богом в Его Церкви, есть великое сокровище, полнота истины и утешение для каждого христианина. Но чем глубже вхождение в церковную жизнь, тем острее встает вопрос: а что значит для христианина вся остальная культура?

Со школьной скамьи набившие оскомину благоглупости о «Капитанской дочке" как произведении, описывающем крестьянскую войну... плюс «романтическое происшествие..."[95] . Из книги, посвященной обзору двадцати пяти Пушкинских конференций (1949-1978), на каждой из которых представлено было в среднем не менее полусотни докладов, видим: последней — хочется сказать, предсмертной — повести Пушкина посвящено было только два: «О реальном историческом прототипе героя «Капитанской дочки" и «Капитанская дочка" А. С. Пушкина в школах Оренбуржья..."[96] .

Наукообразное и обмельчавшее литературоведение спешит выяснить детали-прототипы и т.д., — как бы и не замечая главного вопроса: а стоит ли огород городить — так ли уж важна эта небольшая повесть для русской литературы и для самого Пушкина? О чем, собственно, она? Если о крестьянской войне, то зачем нужно было писать еще и «Историю Пугачева"?

В чем собственный смысл «Капитанской дочки"? Вот на этот вопрос мы и попытаемся ответить в статье. Хорошо читать «Капитанскую дочку"!.. С первых строк — особая атмосфера русской патриархальной семьи XVIII века. С мягким юмором, особой русской насмешливостью — гарантом трезвости и объективности — ведет повествование пушкинский герой.

«В то время воспитывались мы не по-нонешнему. С пятилетнего возраста отдан я был на руки стремянному Савельичу, за трезвое поведение пожалованному мне в дядьки. Под его надзором на двенадцатом году выучился я русской грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля. В это время батюшка нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла.

Приезд его сильно не понравился Савельичу. «Слава Богу, — ворчал он про себя, — кажется, дитя умыт, причесан, накормлен. Куда как нужно тратить лишние деньги и нанимать мусье, как будто и своих людей не стало!" Бопре в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour être outchitel, не очень понимая значение этого слова"[97] .

В нескольких строках, написанных каким-то особым, ярким и упругим языком — проза поэта! — сразу сочная картина «русских типов". Тут все: и провинциальность, спешащая не отстать от столичной — европейской! — культуры, и патриархальная преданность слуг, не за страх, а за совесть — по заповедям евангельским — служащих господам своим, и бесконечная, неискоренимая русская бесхозяйственность, расточительность, беспечность...

Да, несомненно, мы дома, мы на родине, это Россия... Вместе с каким-нибудь Змеем Горынычем из русской сказки так и хочется воскликнуть: «Русским духом пахнет!,." Однако если останемся мы только на уровне наших ощущений — тепла от своего, родного и неуютной прохладности чужеродного, — если останемся только на уровне чутья — национального ли, классового ли, — то не выйдем мы на просторы культуры, в ее мировой универсальности, не утвердим нам дорогого как ценность общечеловеческую, как искорку и блестку Истины вечной.

В чем же смысл «Капитанской дочки"? Нам откроется этот смысл через обсуждение главной драматической линии повести: взаимоотношений Петра Андреевича Гринева и Емельяна Пугачева. История этих взаимоотношений насчитывает четыре встречи. Первая — в степи, в буран, когда Пугачев вывел заблудившегося ямщика Гринева к умету — постоялому двору (

и, конечно, разговоры на постоялом дворе). Вторая встреча — в Белогорской крепости, которую только что заняли повстанцы, и Гринев, узнанный Пугачевым, был пощажен и отпущен. Третья — в Бердской слободе, где Гринев просит Пугачева освободить его невесту Марью Ивановну Миронову (а также разговор с Пугачевым по дороге в Белогорскую крепость). И, наконец, последняя, четвертая встреча — короткий обмен взглядами между Гриневым, стоящим в толпе, и Пугачевым, всходящим на эшафот, за минуту до того, как голова последнего была отсечена палачом...

Четыре встречи, основная сюжетная линия повести. Герои наши ведут на протяжении всей повести диалог особого рода. Одни и те же слова, понятия меняют свой смысл в зависимости от того мировоззренческого горизонта, в котором их высказывают. Таких мировоззренческих горизонтов, таких особых ценностно упорядоченных уровней существования, к которым апеллирует слово наших героев, мы выделяем в повести три.

Первый уровень есть уровень фактического существования. Существование на этом уровне исчерпывается своей фактической данностью. На этом уровне человек существует как естественное природное психофизиологическое существо, а в качестве исторического субъекта — как носитель определенных функций — семейных, классовых, национальных и т. д. Вопрос о смысле, о законности, об оправданности, «освященности" этих функций не обсуждается на этом уровне.

Существование на этом уровне есть как бы чистое de facto, не ищущее никакого de jure[98] . И, следовательно, право на этом уровне есть право факта — «у кого сила, у того и право". Это есть (например) уровень, на котором Пугачев играет роль царя. Второй уровень есть как бы определенное «очеловечивание" первого: человеческое существование на втором уровне выражается формулой: фактическое существование плюс свобода.

Причем из всех многообразных определений свободы для нас здесь существенное — это ничем не ограниченная человеческая свобода принять или отвергнуть любое фактическое существование. По сути, речь идет о свободе произвола. С этой точки зрения любая человеческая функция на первом уровне существования, любая данность становится условной. Она может быть оспорена, уничтожена, отменена (как и сотворена, вновь принята на себя).

Социальная данность в принципе становится «рукотворной", становится ролью[99] , свободно принимаемой и отвергаемой. На третьем уровне человек в своем опыте произвола, в недрах собственной свободы открывает опять некоторую данность, некоторую фактичность, парадоксальность которой состоит в том, что эта фактичность оказывается данностью внутри свободы, которая, по определению, есть преодоление всякой данности.