Монахиня N

Конечно, высокая степень откровенности привлекает читателя, хотя иного смакование физиологических подробностей смутит и оттолкнет: поразительно, к примеру, насколько описанная в последней книге реальная жизнь Ж. Сименона (1903 – 1989), пронизанная культом наслаждения, роскоши, славы, успеха, противоречит духу его целомудренных «социальнопсихологических» романов о комиссаре Мегрэ. Девиз «понимать и не судить», с которым он подходил к своим литературным героям, писатель, похоже, распространял и на себя, считая собственные страсти и поступки, порой безответственные и губительные для других, всего лишь «маленькими слабостями».

Однако насколько тусклыми и самоупоенными кажутся мемуары зарубежных деятелей в сравнении с биографиями наших соотечественников, судьбы которых безжалостно перемолола российская история ХХ века. Рожденные в XIX веке пережили кровавую смену социального строя; К.А. Коровин (1861 – 1939) начал писать в 68 лет в Париже, когда был болен, лежал в постели, живописью заниматься не мог, к тому же страдал от одиночества, жил в нужде и скорбях, тосковал по России. Так появились замечательные автобиографические заметки, записки о путешествиях, очерки о Чехове, С. Мамонтове, Ф. Шаляпине и собратьяххудожниках: В. Перове, И. Репине, А. Саврасове, В. Поленове, И. Левитане, М. Врубеле, В. Серове. Сам художник называл свои литературные произведения «рассказами о любви к людям»: изображая живые, яркие, красочные, «со всячинкой», характеры, автор стремился к максимальной правде, в то же время «никого не осуждая» и проповедуя нравственную чистоту, верность и справедливость.

М.М. Пришвин, глубоко страдая, уходил от «отвращения к Октябрю» в природу, в леса, к ароматному лугу, усеянному цветами, и видел призвание писателя в том, чтобы своими книгами украсить путь несчастных , чтобы они забыли тяжесть своего креста. Можно только догадываться, насколько иными и одинокими ощущали себя люди, рожденные в XIX веке, среди людей новых поколений, воспитанных в профанированной образовательной системе большевизма. Вероятно, ту же отстраненность чувствуют теперешние старики рядом с молодежью, выросшей в упрощенной донельзя атмосфере перестройки .

В самые первые годы после революции образовался зияющий разрыв между удушливо тяжелым советским бытом , с голодом, холодом, грязью, бездомностью, неустройством, пронизывающим страхом, грабительскими обысками, издевательскими допросами, застенками, кровью – и напряженным, героическим бытием тех, кто, сохранив истинно ценное, чего нельзя отобрать, украсть, реквизировать, продолжал мыслить, писать, творить и созидать бессмертную душу; этот разрыв в более или менее болезненной форме сохранялся вплоть до падения «коммунизма».

В опубликованных сейчас записках и дневниках встречаются жесткие самооценки, горестные признания, пронзительные, полные покаянной боли строки: «Пора уже привыкнуть к бесполезности сопротивления… чужая воля владеет тобой, и ты не смеешь негодовать, возмущаться, прекословить… это чувство уже в чемто болезненно изменяло меня… я стану другим, менее свободным, более осторожным, осмотрительным, недоверчивым, воочию убедившись, что нельзя пройти через стену», – признавался В. Каверин. «Я никого не предал, не клеветал – но ведь это значок второй степени, и только», – записал в дневнике Е. Шварц.

Другой писатель, чрезвычайно когдато популярный, ясно сознавал, что при несомненной внешней успешности – выпустил много книг и фильмов, объездил все заграницы, отстроил и обставил дачу, есть деньги – итоги жизни печальны: «дьявол овладел моей душой… я потерял в жизненной борьбе доброту, мягкость души… я стал злее, тверже, суше, мстительнее… во мне убавилось доброты, щедрости, умения прощать… угнетают злые давящие мысли». В том же беспощадном (автор, Ю. Нагибин, сам за две недели до смерти передал его для публикации) дневнике, полном откровенных, как сейчас говорят, шокирующих признаний: в многодневных пьянках[49], омерзительных связях, грязных болезнях, встречаются пламенные обращения к Богу и неожиданные строки: «молился на коленях в туалете» (очевидно, скрываясь от домашних). Но, увы, религиозным исканиям своих товарищей не верил, Церкви не признавал: «переплелась с ГБ», попов отрицал: для разговора с Богом посредник не нужен», словом, отчаялся, так и катился к финалу: все больше желчи, ненависти и тоски; воистину «если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма»[50].

Но куда страшнее отчаянных самообвинений холодный беззастенчивый цинизм, которому за долгие годы навыкли классики советской литературы, увешанные орденами, званиями, премиями и привилегиями; «я исповедую руководящую религию, – усмехался один литературный критик, – и всем желаю того же».

Замечательный драматург В.С. Розов (1913 – 2004) удостоился в актерской среде именования «нового Чехова»: его пьесы, утверждая благородство, бескорыстие, верность правде, нравственному долгу, в сути своей проповедовали христианские основы жизни и в те времена воспринимались как глоток свежего воздуха. Он считал добрым предзнаменованием свое появление на свет в праздник Толгской иконы Божией Матери, которую на родине, в Ярославле, почитали все; выкарабкался из тяжелой болезни в детстве, перенес голод 20х годов, уцелел на войне, лежал в палате смертников и выжил, женился навсегда на той, которую любил, полной мерой вкусил радость творчества, знал громадный успех: чего стоит только пьеса «Вечно живые» и фильм по ней «Летят журавли»; но, удивительное дело, всё объяснял, по крайней мере в книге, «везением», «удачей», «силой жизни» и благодарил щедрую «судьбу», а не Бога, хотя, конечно, взывал к Нему на фронте, а в «Гнезде глухаря» персонажи, которым автор сочувствует, даже молятся перед иконами, собранными ради коллекции их отцом, советским чинушей.

Но вот жил в те же годы под тем же прессом Борис Викторович Шергин (1893 – 1973), профессиональный художник, непревзойденный знаток древнерусского искусства, прекрасный писатель и сказитель, волшебник русского народного слова; «вписаться» в советскую современность было при его церковности невозможно: «пришли годы со страхом. И сердце озябло, и ноги задрожали… и вот я в нужде, раздраженный, беспомощный…»; знал и он, гонимый, нищий, больной, одинокий, минуты уныния, «отупения», «мрачности»; но главная тема его поразительного дневника – вера Христова, веселье о Господе, любовь и благодарность: «Что там скорби земные, ведь у меня есть сокровище неистощимое, богатство есть некрадомое, есть у меня счастье, при котором день и ночь ликовать надобно…».

Другие писатели вспоминали о нем: «…Вышел с ощущением святости. Комната – подвал. К вечеру было дело, темновато. Но – свет. Свет от старичка на кроватке. Как свеча, как светильник…» (Федор Абрамов); «…Я поразился вдруг, какое же бывает красивое лицо, когда оно омыто душевным светом…Осиянный человек сердечными очами всматривается в огромную обитель души, заселенную светлыми образами, и благое чувство, истекая, заражало радостью и меня. Я, молодой свежий человек, вдруг нашел укрепу у немощного старца» (Владимир Личутин).

Н.М. Любимов (1912 – 1992), известный переводчик с испанского («Дон Кихот») и французского (Пруст), автор замечательных в трех томах мемуаров под выразительным названием «Неувядаемый цвет», пронес веру через всю нелегкую жизнь; к 30 годам он уже знал тюрьму, ссылку, бесприютность, скитальчество, постоянное опасение снова привлечь внимание НКВД. Весной 1941 года он навестил в Тарусе пожилую женщину, бывшую актрису, Надежду Александровну Смирнову; находясь «в скверном расположении духа», стал жаловаться на свою горькую долю. «Надежда Александровна слушала внимательно, но с каждой минутой мрачнела, а затем спросила с гневной иронией:

– Ты в Бога веришь?

class="postLine"> – Верю, – испуганно и недоуменно пролепетал я.

– Врешь! – тут она стукнула кулаком по столу так, что запрыгали чашки. – Какая это вера?