Раннехристианские апологеты II‑IV веков. Переводы и исследования.

34. В шестой книге, снова повествуя о невероятных событиях, наш сказочник заставляет Аполлония вместе со спутниками оседлать верб- j люда и ведет его к нагим мудрецам, как он их называет. Там якобы по ' приказанию кого‑то из них дерево вяз, по словам писателя, приветствует Аполлония отчетливым женским голосом [531]. И этому‑то Правдолюбец заставляет нас поверить! Затем автор рассказывает о пигмеях [532], живущих по ту сторону их земли, о людоедах и тененогих, и о сатире, которого спаивает Аполлоний; [533] от них наш герой снова возвращается в Элладу, и снова рассказывается о его беседах и предсказаниях в гостях у Тита [534], и о мальчике, покусанном бешеной собакой [535], о которой Аполлоний даже якобы прорицает, чья в ней душа — что это будто бы Амазис, некогда египетский фараон [536]. Этого мальчика он избавляет от болезни, распространяя при этом и на собаку свое человеколюбие.

35. Таковы, стало быть, деяния, совершенные Аполлонием до обвинения. Следует же признать относительно сочинения в целом, что даже если допустить, что писатель говорит о чудесах правду, то из его же слов при этом явствует, что всякое из них совершалось при содействии беса. Ведь если предчувствие моровой язвы возникло у него, как говорит писатель, вследствие употребления пищи самой легкой и самой чистой, то в этом случае, возможно, и не следует усматривать колдовства, — но в то же время не исключено, что и это открылось ему из общения с бесом. В самом деле, ведь касательно всего остального, что он, как рассказывается, знал и прорекал, то хотя и можно изобличить все это множеством улик, взятых из самого сочинения Филосграта, однако если уж признавать за этим истинность, то нельзя, как мне кажется, при этом не признать, что те некоторые будущие события — ведь не о всех же он знал — стали известны ему при содействии беса по колдовской хитрости. Это признание делает ясным и то, что предвидения в целом и по отношению ко всему у него нет, и поэтому он затрудняется в большинстве случаев и по причине незнания выведывает с помощью колдовства то, чего ему, конечно, не нужно было бы разузнавать, будь он причастен божественного совершенства. Что же касается того самого предотвращения моровой язвы, каким бы ни было это деяние, заранее ясно, что это была видимость, и ничего более. Но и что касается души Ахиллеса на его могиле, спрашивается, что бы там делать ей, оставившей свое пребывание на островах блаженных, если и там не имело места явление беса? И того беса, который, без сомнения, жил в распутном юноше, и другого, которого он называл эмпусой и ламией, а также того, который бесчинствовал и оскорблял Мениппа, — всех их он изгонял, беса.

Равным же образом *и юноп^повредившегося умом от укуса бешеной собаки, и саму одержимую бесом собаку он исцелил тем же самым способом. Итак, ты видишь, что всякое его волшебство совершалось при бесовском содействии. Ибо и в случае с воскресением девицы, раз уж она, по словам Филосграта, дышала, имела искру жизни и от лица ее исходил пар, следует отказать Аполлонию в чудодействии. Ибо, как я недавно и говорил, не осталось бы без внимания столь замечательное событие, (^учившееся^«1^1ом–Рик1е^о^рШй^ребывания там императора.

36. Так, весьма много и прочего можно вычитать из тех самых книг и обнаружить в них легко изобличаемое и несвязное, сказочное и вымышленное. Однако, поскольку все же не требует слишком серьезного к себе отношения все то, что касается этого человека, — не потому, конечно, что памяти о нем не сохранилось не только среди людей божественных, необычайных и удивительных, но и среди философов, за исключением некоторых из современных, — ограничимся в отношении предыдущих книг уже сказанным и приступим к седьмой книге сочинения о нем.

37. Итак, именно в колдовстве обвиняется наш герой. Затем, не слушаясь философа Деметрия [537], который отговаривал его приходить в Рим, он произносит о себе нечто обременительное и непосильное: «Знанием я превосхожу людей, поскольку, зная все, из того, что я знаю, одно — для людей пытливых, другое — для мудрецов, третье — для самого себя, четвертое — для богов» [538]. И действительно, хвастая в этих словах тем, что он знает все, в дальнейшем самим сочинением он уличается в определенном незнании. Затем, от страха перед смертью у него переодевается Дамид, чтобы внешностью своей не походить на философа. Послушай, что говорит писатель в его оправдание: «Вот причина того, что Дамид изменил облик Пифагорейца. Ибо это случилось не по малодушию, говорит он, не потому, что он изменил образ мыслей, но потому, что принял это как средство, которое в этом случае было полезно» [539].

38. В добавление к этому Филосграт сообщает четыре пункта обвинения, по которым, как он посчитал, Аполлоний сможет легко себя оправдать, при этом признавая, однако, что взяты они из весьма многочисленных и других пунктов обвинения [540]. Первым из них был такой: что именно познав, он не носиг той же одежды, что и все; следующий: благодаря чему люди почитали его богом; затем еще один: исходя из чего он предсказывает Ефесянам моровую язву; и наконец, последний: для чего, выйдя в поле, он изрубил аркадского мальчика. В ответ на это, говорит автор, Аполлоний и написал свою апологию. Но прежде автор рассказывает о том, как Аполлоний был заключен в оковы и сотворил в темнице некое чудо: [541] ибо Дамиду, пребывавшему якобы в большой печали из‑за несчастий учителя, он показал ногу, которую самостоятель- | но освободил из оков, и, развеяв тем самым его уныние, затем снова ^ поместил ее в прежнее положение. После этого он пишет, что Аполлония судят в присутствии императора [542], затем якобы с него снимают все пункты обвинениями после снятия обвинений совершенно, как мне кажется, не к месту он будто бы провозглашает во всеуслышание следующее: «Изволь же предоставить и мне слово, если же нет, посылай того, кто возьмет тело мое, ибо душу мою забрать невозможно, впрочем, скорее всего и тело мое не возьмешь: Смерти я не подвержен, меня умертвить не надейся»1*', — и с этой громогласной речью на устах он якобы исчезает с места суда, как говорит об этом Филосграт, чем и заключает сие представление с его участием [543].

39. Между тем наш сочинитель чудо в темнице, которое, сдается, по обману зрения благодаря присутствующему рядом бесу было увидено Дамидом, сопровождает следующими словами: «Тогда впервые Дамид говорит, что с определенностью постиг природу Аполлония — в том, что она божественна и могущественнее человеческой: ведь, не принося никаких жертв, — ибо как же сделать это в темнице? — не молясь и не произнося ни слова, он посмеялся над оковами и затем, поместив в них ногу, снова ведет жизнь заключенного» [544]. Что же до меня, то я никогда не заподозрил бы ученика в скудоумиии, если бы, сопутствуя Аполлонию всю свою жизнь и видя, как он совершает чудеса какими- то колдовскими способами, он считал бы при этом, что его учитель ни в чем не отличается от смертного естества, — но он еще и теперь, после столь показательного чудодействования, не понимает, что за этим стоит, и, само собой, волнуется и боится, как бы нечаянно не подвергнуться действию какой‑то сверхчеловеческой силы. Если же и впрямь именно теперь, впервые после столь длительного пребывания с ним, он осознает, что Аполлоний действительно божественный и по своей природе могущественнее человека, то стоит обратить внимание на причину этого, которую сам сочинитель разъясняет в таких словах: «Ибо Дамид видел, как, не принося никаких жертв, не молясь и не произнося никаких заклинаний, Аполлоний совершил чудо». Таким образом, получается, что все прежнее совершалось у нашего героя с помощью колдовского искусства. Потому‑то раньше не пугался и не удивлялся всему этому Дамид; ясно, что теперь он переживал это впервые, поскольку, против обыкновения, Аполлонием совершалось нечто доселе ему неведомое. А по поводу указанного случая с видением в темнице и исчезновением с суда мне следует, пожалуй, привести слова самого Аполлония, в которых он обращается к Домициану: ведь когда по приказу императора его заключили в оковы, Аполлоний весьма складно рассуждал вот как: «Если считаешь меня колдуном, как заключишь в оковы? Если же заключишь в оковы, как сможешь утверждать, что я колдун?» [545] На это возразить ему можно вот как: если ты не колдун, как высвободилась твоя нога? Если же высвободилась, как же тогда ты не колдун? И если он не колдун, поскольку претерпел заключение в оковы, то оказывается колдуном, поскольку не остался в них; и опять‑таки, если претерпевший судилище — не колдун, само то, что он ускользнул оттуда в присутствии людей, окружавших самого императора — я имею в виду стоявших вокруг него копьеносцев, — с очевидностью изобличает в нем колдуна. Потому, сдается мне, пристрастное Филостратово сочинение приукрашивает случившееся, будто и впрямь чудо совершилось без жертвоприношений и заклинаний посредством какой‑то неведомой сверхчеловеческой силы.

40. Впрочем, недолго до того, как снова будет предоставлено доказательство, изобличающее его природу: ведь когда вдруг явился к нему какой‑то человек и сказал: «Тебя, Аполлоний, император освобождает от этих оков и позволяет тебе сидеть в темнице несвязанным», — наш более могущественный, чем человек, провидец будущего, Не говорящего слышавший и разумевший немого, от слишком большой радости, похоже, забыв о даре предвидения, спрашивает у него: «Кто же такой тот самый человек, который уведет меня отсюда?» Он же отвечает: «Я! Следуй за мной!»[546]

41. Затем и защитительную речь весьма обстоятельно составляет наш божественный герой, при этом понятия не имея о том, что, как окажется на самом‑то деле, он составляет ее напрасно. Ведь он думает, что император до конца выслушает его защиту, и, рассчитывая на то, что он все‑таки будет выслушан, с большой убедительностью готовит свое выступление на суде. Но император не стал дожидаться ее окончания и тем самым сделал напрасными его усилия. Послушай и то, как звучит изобличение этого: «Хотя он и составил некую речь, соразмерив время своего выступления с водою в часах, император все же ограничил его теми вопросами, о которых я говорил. Эту речь также следует привести здесь» [547]. Заметь, однако же, насколько опережает будущее наш всебожественнейший и с какой бесполезной заботой составляет свою речь соразмерно с водою в часах.

42. Впрочем, следует тщательно разобрать и саму напрасно составленную им защитительную речь, все то, что, как и многое другое в ней, самоуверенно заявляет он, обращаясь к Домициану. Он говорит, что, дескать, хотя и Веспасиан «сделал тебя императором, случилось это благодаря мне» [548]. Ну и заносчивость, которую поистине не отчудесил бы не то что философ или еще кто‑нибудь, кому от рождения суждено превзойти человеческое естество, но и какой угодно человек, не навлекая при этом на себя обвинения в глупости в глазах людей рассудительных. А затем, оправдывая себя от подозрений, он говорит о колдунах следующее: «Все же колдунов я считаю лжемудрецами, ибо у них несуществующее существует, а существующее — невероятно». Таким образом, если судить и по сочинению в целом, и по вышеупомянутым отдельным событиям, можно уяснить себе, к людям ли божественным и философам или к колдунам следует его причислить. При этом нужно учесть и то, что сказано им самим о колдунах и лжемудрецах, а также и те события, о которых поведала нам история Аполлония: ибо отчетливым женским голосом говорят дубы и вязы, сами по себе движутся треножники и прислуживают бронзовые слуги, тут же и пифосы с дождями и ветрами, и серная вода, и многое другое, подобное • тому, что, по его словам, имеется у тех, кого Аполлоний почитает за богов, кого и не стесняется называть учителями. О каких людях могло бы это свидетельствовать, как не о тех, которые представляют «несуществующее существующим, а существующее невероятным». Самолично называя их колдунами, он сам изобличает в них лжемудрецов. Потому разве можно ввиду всего этого считать его человеком божественным, добродетельным и угодным богам, стяжавшим первенство в мудрости и поистине более божественным и намного более счастливым, нежели сам Пифагор и его последователи? Скорее напротив — уличенному в лжемудрости, ему следует отдать первенство в злодеяниях.

43. Также в речи своей он говорит о том, что в Ионии он рассуждал [549] о могуществе Мойр и учил, будто все то, что они напрядают, настолько неотвратимо, что даже если бы они назначили чье‑то царство кому‑то другому, то никто не смог бы убить избранника, преследуя целью не лишиться когда‑нибудь царствия от руки этого человека, что, даже умерев, он ожил бы во исполнение назначенного Мойрами. И к этим словам он прибавляет дословно следующее: «Кому суждено стать плотником, тот, даже если отрубят ему обе руки, будет плотником; и кому на Олимпийских состязаниях суждено победить в беге, тот и с поврежденной ногой не упустит победы; и кому Мойры назначили первенство в стрельбе, тот, даже если ослепнет, не промахнется по цели». Кроме того, заискивая перед повелителем, он говорит так: «О делах же царей я говорил, имея в виду род Акрисиев [550] и Лаев, Асгиага Мидий- ского [551] и многих других, которые думали, что их царская власть установлена прочно. Из них одни задумали умертвить детей, другие внуков — и были сами лишены ими царской власти, — теми, кто являются к ним из безвестности в соответствии с назначенным Судьбой. Если бы я любил лесть, я сказал бы, что именно это и было у меня на уме в то самое время, когда ты сам был осажден Виталием, храм Зевса горел на ближайшем склоне и он был уверен, что дело сделано, если только тебе не удастся бежать. Хотя ты был тогда совсем юношей, — сейчас- то ты уже не тот — однако, поскольку Мойрам угодно было иное, он со своими намерениями погиб, а ты обладаешь теперь его властью. Но поскольку звучание лести мне в тягость, ибо мне оно кажется несоразмерным и неблагозвучным, пусть порвется моя струна, если ты думаешь, что нечто подобное в отношении тебя мог я тогда подумать» [552]. Этими словами одновременно льстецом и обманщиком — и всего менее философом — представляет нашего героя слово в защиту правды: ибо, сперва столько всего наговорив о Домициане, теперь наш благородный герой перед ним заискивает и делает вид, будто совсем не против него, а скорее в его пользу было все то, что говорилось им в Ионии о Мойрах и Необходимости.

Тебе надлежит пойти в Рим к тому‑то и тому‑то и поговорить с ним»; [553] и еще — «говорил он в защиту Мойр и Необходимости и доказывал, что даже тираны не способны попирать веления Мойр»; [554] и о том, как у воздвигнутого бронзового изображения Домициана, обратив к нему внимание присутствующих, Аполлоний сказал: «Неразумный! Сколь велико твое заблуждение о Мойрах и Необходимости: ибо тот, кому суждено царствовать после тебя, даже если убьешь его, оживет» [555]. Нашего героя, который после таких‑то вот речей заискивает перед императором и как бы в насмешку говорит, что из всего того ни единого слова против него им не сказано, — как не осуждать за низкопоклонство и отсутствие всякой чести, разве только признать, раз уж так, лжеобвинителями и клеветниками на сего мужа — и уж никак не правдивыми писателями — тех людей, которые сохранили в памяти и передали все это потомкам? И где же они в «Правдолюбце» — «не только наиученейшие, но и почитающие истину писатели», среди которых будто бы Дамид Философ, который жил вместе с вышеупомянутым, и Филосграт Афинянин, — все те, из чьих сочинений все это приводится и в которых свет истины изобличает людей столь несомненно противоречащих самим себе, поистине исполненных бахвальства и выставляемых их же собственной непоследовательностью настоящими лжецами, неучами и самозванцами?

44. Кроме того, он рассказывает о том, как после исчезновения с суда Аполлоний прибыл в Левадию и, пожелав спуститься в пещеру Трофо- ния [556], не был допущен туда местными жителями, поскольку и они считали его колдуном [557]. Стоит, однако, призадуматься, сопоставив сей случай с тем, что сказано самим Филостратом в начале, когда он недоумевает, почему Аполлония признали колдуном, и говорит, что, в то время как Эмпедокл, Пифагор и Демокрит, общаясь с теми самыми магами, не покорились их искусству и даже никогда ни у кого и мысли не возникало о том, что занимался магией Платон, который многое позаимствовал у египетских жрецов и пророков и включил в свои собственные сочинения, — в отношении же Аполлония люди до сих пор не могут понять, что он действительно исходил из истинной мудрости, но даже более того, — они признали его магом потому, что он общался с магами индийскими и вавилонскими, с брахманами и египетскими нагими мудрецами [558].

Говорю так на тот случай, если благоразумным людям до сих пор не ясно, что своими занятиями он переходил границы дозволенного. Не ходя далеко за примерами, из ныне живущих есть такие, которые говорят, что научены некоторым колдовским приемам, восходящим к имени этого человека. Однако этим людям я не стану внимать благосклонно. Ведь и о кончине сего мужа составляя рассказ по более ранним свидетельствам, Филосграт заявляет, что ничего достоверного об этом не знает; ибо одни свидетельствуют, что он умер в Эфесе, другие — в Линде, в храме Афины, третьи — на Крите; и, развеяв подобную неясность относительно его смерти, он склоняется к тому, что Аполлоний отправился на небо телесно. Ведь когда Аполлоний вбежал во храм, говорит Филосграт, двери заперлись и донеслось какое‑то еле слышное пение дев, а пели они: «Ступай, ступай на небо, ступай». Он говорит, что якобы ни могилы, ни склепа этого человека ему нигде на земле не встретилось, хотя в каких только местах он не побывал. Тем самым он хочет сказать, что этого человека вообще не коснулась смерть [559]. Ведь поначалу, рассуждая о том, каким образом тот умер, Филострат говорит: «Если только он умер», а впоследствии — с определенностью даже о том, что он отправился на небо. Вследствие всего этого и ввиду того, что он был человеком столь великим, Филострат и заключает, что Аполлоний предавался философским занятиям, будучи, по словам предисловия ко всему сочинению, более божественным, нежели Пифагор и Эмпедокл.