Творения

Одним и тем же завершается каждый раз, одна и та же наступала минута отпущения, повторялись слова прощения и отпущения над каждым. Эта минута подходила иногда скорее, иногда дольше, но приближение ее так несомненно ощущалось все сильнее и сильнее, по мере того как она приближалась. И казалось, наступала она не раньше и не позже, а каждый раз в какое‑то единственное, неповторимое мгновение.

«Господь и Бог наш Иисус Христос простит чадо… и аз, недостойный иерей, властью от Бога мне данной, прощаю и разрешаю…» Тихими словами знаменовалось великое, непостижимое событие. Потом благословлял: «Во Имя Отца и Сына и Святого Духа…»

И наставало молчание — чувствовалась пауза, перерыв, и батюшка смотрел в лицо следующего, который к нему подходил. Снова поднимал рукой епитрахиль и закрывал его преклоненную голову, склонялся сам и постепенно, минута за минутой узнавал того человека, который стоял перед ним. Познавал его душу, постигал сущность каждого движения, каждого поступка. И становился для каждого единственно близким. И вместе переживал, сострадал, сорадовался, учил, молился с ними, о них. Ожидал и переживал мгновения таинственного сближения человеческой души с Душой Господа. Снова и снова молился, любил, благословлял.

Вот у одного что‑то радостное, может быть, благое достижение, и он горячо благодарил Господа — «Слава Тебе, Боже, слава Тебе, Боже». Одна после исповеди дала ему что‑то на память, может быть образок или крест, долго что‑то объясняла, и он благодарил внимательно, глубоко, как будто не зная, как дать почувствовать в немногих скудных словах искренность своей благодарности. Снова и снова повторял: «Спасибо, спасибо». И отнес в алтарь, положил и снова вернулся.

Свершилось. Преклонялись перед иконами и целовали. Припадали в слезах не истекшего раскаяния. Целовали и очертания одежд и ног, прикасались к Его Стопам. И поднимались и уходили. Поодиночке. Незаметно, все еще не смея поднять головы. Осторожно прикрывая за собою дверь.

О, все те, что так тихо уходили отсюда в этот поздний час, робкие, все еще склоненные, о, святые. Отчего такие молчаливые, кроткие, незаметные, как будто торопливые, маленькие? Поодиночке выходили на улицу и шли к себе домой, скрываясь в темной мгле, такие же, как другие прохожие, — но они одни знали тайну этой ночи, скрытую от всех других: что радостна была темнота этой ночи, что драгоценным был черный покров небес, что желанной была пустынная дорога и сладостным жалкое одиночество. Во мраке воссиял им Он, в ничтожестве они были перед Ним, и не здесь, а с Ним была их настоящая обитель. Но об этом не смели сказать ни себе, ни другому — оттого молчаливые, робкие. Знали, что безмерна и не заслужена была радость, осенившая их маленьких, — и хотели быть еще меньше — оттого незаметные, как будто торопливые. В храме ночи перед Ним склоненные, оттого тихие, как будто одинокие.

В эту ночь в разных концах спящего города горели святые сердца этих самых счастливых людей. — Они одни знали, что не было более совершенной радости, более полного счастья, чем та радость, то счастье, что наутро ожидало их.

3.3.1925

Киев

Много тревожного, очень много кругом. Боюсь, как бы болезнь Н.[38] не возобновилась в острой форме в обычное время, к весне. И имею серьезные основания для этой тревоги, хотя, кроме меня, об этом никто ничего не знает. Но вообще воздух кишит микробами всякого рода. Уже две недели, как в больнице М. И.[39], и по–видимому и еще, и еще много всяких недугов и скорбей…

Первая неделя поста вскрыла так много глубокого и радостного в самом главном.

4.5.1925

Киев

Пишу в комнатке… Мы уже на Подоле. Угол Андреевского спуска и Боричева тока. Две маленьких комнатки. У меня отдельный и нешумный уголок–комнатка. Здесь как‑то дальше от большой дороги, хотя в церковь к нам идут мимо наших окон — меньше суеты и больше свободных минут и даже часов. Мое впечатление вообще, что Подол — какой‑то особый уголок в Киеве, здесь точно глухая провинция, и когда после долгого пребывания здесь попадешь в старый город, кажется, что приехал из провинции в центр.