Небеса, по которым мы так тоскуем

Может быть, первый ваш список не очень серьезен. Что ж, составьте другой, копните глубже — пусть там окажутся неудовольствия, власть, слава, деньги или отдых, а, скажем, друзья, здоровье, ум, свобода, чистая совесть, мир душевный. С этим вы, наверное, продержитесь еще несколько тысяч лет. Но разве все мыслимые утопии не приводят к скуке? Нет, мало того: разве самые совершенные — не самые скучные? Разве конец каждой сказки — «а потом они жили счастливо» — хотя бы вполовину так интересен, как приведшие к нему испытания?

Словом, можете ли вы представить рай, который бы в конце концов не наскучил? Если не можете, значит ли это, что все хорошее, даже рай, даже небо, непременно должно прийти к такому концу? После восьмидесяти или девяноста лет почти все готовы умереть; почувствуем ли мы примерно то же после восьми или девяти веков в раю? Хочется ли вам, чтобы в вашем раю была смерть? Ну и рай, однако! С собой покончишь, только бы оттуда вырваться.

Если же мы не хотим ни умереть, ни соскучиться, чего нам надо? Если рай реален, какое реальное желание он удовлетворяет? Если нереален, если это

— выдумка, зачем мы выдумываем? Чего хотим?

Хотим мы рая, где нет ни смерти, ни скуки; представить его — не можем. Как же это мы хотим того, чего и не представишь?

Желания наши намного глубже воображения и мысли; сердце глубже рассудка. «Больше всего хранимо сердце твое, ибо в нем источники жизни»,

— говорит Соломон (Прем 4:23). Сердце — наша сердцевина, наш корень, из него исходит все, что мы делаем[25]. Там решаем мы, каков смысл нашей жизни, ибо глубочайшие наши желания образуют нас, устанавливают нашу неповторимую личность. Мы — не только то, что мы есть, но и то, чего мы хотим.

Поверхностных желаний это не касается. От того, что мы хотим мороженого, мы мороженым не станем.

А вот в сердцевине скорее желание определяет желающего, чем желающий

— желание. Эту странную истину о нас самих можно увидеть под другим углом: можно заметить, что мы — двойные. Неповторимость наша определяется не только тем, какие мы, но и тем, какими мы хотим быть; не только настоящим «я», но и будущим, потенциальным, желаемым. Сердце наше всегда обгоняет тело. Одна наша нога — там, где мы сейчас, другая — там, где нас еще нет. Однако обе ноги — наши, мы разрываемся между небом и землей, сердце влечет нас к небу, тело — на земле.

Но мы не знаем, что такое небо. Мы не можем его вообразить. «Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку... » Мы не знаем, чего хочет наше сердце; а потому не знаем, кто мы (если себя не обманываем).

Это и страшно, и удивительно. Раз это удивительно, мы дивимся; раз это страшно, мы себя успокаиваем. Мы делаем вид, что знаем, кто мы. Мы глотаем дурацкие таблетки вроде совета: «Примите себя таким, как есть» — совета, которому и последовать нельзя, не выйдя из числа людей, ибо самая сущность человека в том, чтобы забегать вперед себя и, кое-как встав на ноги, спрашивать: «И это все?» Человек начинается с божественного недовольства.

Атеист Сартр, и тот увидел это, и обрел достоинство отчаяния. Расхожая психология намного ниже честной экзистенциальной тревоги; ее предписания годятся свинье и капусте, а не мужчине и женщине. «Лучше быть недовольным человеком, чем довольной свиньей; лучше быть недовольным Сократом, чем довольным дураком»[26]. Если мы не так самодовольны, чтобы считать себя совершенными, мы будем недовольны, пока не станем совершеннолетними в духе, то есть совершенными. «Будьте совершенны, как Отец ваш совершен» (Мф 5:48). Христос говорит нам не только извне — из Палестины, из Писания, — но и изнутри, из нашего сердца. В самой своей глубине все мы стремимся к совершенству. Если бы не стремились, мы бы просто ничего не делали. «Чем больше я изучаю себя, — пишет Тейяр де Шарден, — тем больше убеждаюсь в одной психологической истине: никто и пальцем не пошевельнет, если им, пусть очень смутно, не движет убеждение в том, что он хотя бы косвенно, хотя бы в бесконечно малом помогает создать что-то абсолютное — другими словами, помогает Тебе в Твоей работе»[27].

Если бы не было конечной цели, высшего блага, на которое мы, хоть подсознательно, уповаем, мы не хотели бы никаких средств, ибо средства нужны лишь для какой-то цели. Конечно, «цель оправдывает средства» — что же их еще оправдает? Не всякая цель оправдывает любое средство, добрая цель не оправдывает дурных средств; но если нет цели, разговор этот вообще бессмыслен.