Небеса, по которым мы так тоскуем
Некоторым (особенно поэтам-романтикам, вроде Вордсворта, или искателям утраченного времени, вроде Пруста) кажется, что тоскуют они по молодым годам или хотя бы по молодости сердца. Это не так. Былые события, вызывающие горькое и сладкое томление, когда мы их вспоминаем, воспринимались тогда, в прошлом, совсем иначе. Почему же память о них волшебно преобразилась? Может ли простой ход времени придавать чему-то ценность?
Нет, не может; он дает дистанцию, а уж она придает ценность. Тот, кто родился и вырос в горах, не восхищается ими; прекрасны они для туристов, глядящих издалека. Прежде, до космических полетов, мы не дивились земле, как не дивится ребенок матери, пока не увидели незабываемых фотографий, где космический корабль «Земля» сверкал голубой драгоценностью на черном фоне. Мы понимаем, как дорог нам дом, когда из него уходим. Собственно, мы тоскуем по дому, когда нелегко вернуться.
Где же наш дом? Где мы дома, по чему тоскуем? Не по нашей утраченной молодости, а по молодости человечества. Прошлое каждого из нас — символ общего прошлого, но не наоборот. Мы тоскуем не по 1955 году и не по 1255, а по раю, где осталась не только наша молодость, но и наша сущность. Кто мы такие теперь? Мы не знаем, не помним. Мы как царевна-лягушка, которая ждет поцелуя, чтобы стать собой.
Целует лягушку Бог. Вроде бы это Ему не пристало, но, судя по всему, у Бога странные вкусы. Если вы в этом сомневаетесь, посмотрите на страуса.
Многие сказки, не только о царевне-лягушке, подозрительно легко поддаются богословскому истолкованию. И неудивительно, если Юнг прав, образы их возникли из «коллективного подсознательного», огромного моря, где хранятся те чудеса мудрости, о которых забыли острова осознанного «я». Одно из этих сокровищ — память о рае.
Тоскуя по раю, мы тоскуем не по былому времени, а по иному. Там, в раю, время было озером, мы в нем купались. Теперь это река, которая нас уносит. Нам неприютно в ней, хотя «мы живем во времени, как живем в воздухе. Но воздух мы любим, а время — нет. Оно отравляет счастливейшие минуты (...), оно торопит нас. Нам хотелось бы войти в событие, погрузиться в него, полностью овладеть им, а времени на это никогда нет»[58].
Мы ощущаем время как врага, ибо скользим по нему к смерти. После смерти жены Льюис писал, что глядит в ночное небо и знает точно, что нигде во времени и в пространстве не найдет ее лица, ее голоса, ее рук. Время и есть это «нигде», это «никогда». Даже если мы не умираем со смертью, мы уходим, мы — часть прошлого. «А прошлое — прошло, (...) и время — еще одно имя смерти»[59].
Память — единственная дамба в этом мире, которой мы можем остановить реку времени. Воспоминания драгоценны, ибо мы вынесли их из прошлого, как Робинзон Крузо вещи с корабля. Но корабли наши тонут, дамбы рушатся. Ничто «не остановит старение солнца, не отменит второй закон термодинамики»[60], и «храм достижений человеческих погибнет в развалинах вселенной»[61].
«Ночное небо», страшившее Льюиса, как страшило Паскаля «вечное молчание бесконечного пространства»[62], — это не пространство, а время. Пустота пространства — символ пустоты прошлого, в котором уже нет жизни, реальности, «настоящего».
Однако время и смерть — друзья нам, не только враги: обрамляя нашу жизнь, они придают ей великую ценность, как придает ее земле космос. Когда мы подумаем о том, что умрем, жизнь многократно повышается в цене. Считают, что в минуту смерти мы проглядываем заново всю нашу жизнь и по-новому ценим ее. Но для этого не надо ждать смерти, можно прямо сейчас поставить такой опыт. Вспомните какое-нибудь обычное событие. Потом представьте — хорошо представьте, — что вам осталось жить несколько минут. Теперь вспомните снова то же самое. Каким драгоценным оно покажется вам!
Проделаем это со всей нашей жизнью и увидим, что смерть не только превращает жизнь в «прошлое», но и придает прошлому жизнь; не только обращает все ценное в «былое», но и придает былому великую ценность. Тоскуя по безвозвратно ушедшему, мы видим его глазами смерти, хотя еще живы.
Однако этого мало. Время и смерть делают жизнь драгоценной, но не вечной. Мы же тоскуем по вечности, даже если не знаем, что это такое. Нас не удовлетворяет разумный мир повторений, вселенский верстак, где все на своем месте («все соделал Он прекрасным в свое время (...), время рождаться и время умирать, (...) время разрушать и время строить») (Екк 3:11,2,3). Мы радуемся рождению, но не смерти; мы не плачем на крестинах и не смеемся на поминках. Мы любим созидание, а не разрушение. Нам не все равно. Мы судим. Мы выбираем.
Вселенная не выбирает и не судит. Ей совершенно безразличны наши горести.
«Человек сказал мирозданью: "Знаешь, я существую". "Ну и что ? - отвечало оно. - Мне-то какое дело? Существуешь - и ладно "»[63].