Гений христианства

Вместо того чтобы двигаться вперед, мы пошли вспять; незаметно мы стали возвращаться к младенческому лепету языка, к сказкам кормилиц, к детству искусства. Если кто–либо утверждает, что ни искусства, ни идеала не существует, что надо изображать все, ничего не опуская, что уродство не менее прекрасно, чем красота, то это всего лишь игра ума или извращенность вкуса, леность мысли одних и бессилие других.

Прочие причины ниспровержения всеобщих авторитетов

Существованию всеобщих авторитетов пришел конец не только потому, что народы нового времени говорят на разных языках, — ниспровержению их виной еще одно явление: свобода, дух обезличения и неверия, ненависть к тем, кто могущественнее, анархия в мире идей, наконец, демократия проникли вслед за обществом и в литературу. Себялюбие и зависть, процветающие в таких условиях, действуют в литературном мире с удвоенной силой. Ныне никто не уважает учителей и авторитеты, никто не соблюдает правил, никто не соглашается с общепринятыми мнениями; свобода суждения — результат прогресса — воцаряется повсюду: в политике, в религии, даже на Парнасе. Всякий судит и считает себя вправе судить в меру своей образованности и своего вкуса, по своей системе, в соответствии со своими симпатиями и антипатиями. Так возникают сонмы божков, почитаемых только в своем квартале, в своем кружке, среди друзей и не известных или не признанных на соседней улице.

В прежние времена истина с трудом пробивала себе дорогу; ей не хватало посредников; ежедневная свободная пресса в ту пору еше не появилась; мир литературы был особым миром; почти неизвестные публике, литераторы общались в основном друг с другом. Ныне, когда газеты, хуля или хваля, объявляют войну или славят победителей, лишь неудачники не знают себе цену уже при жизни. Благодаря этим противоречивым приговорам слава наша раньше рождается, но быстрее умирает: поутру орел, к вечеру сыч.

Такова человеческая натура вообще и натура французов в частности: чуть только у нас обнаруживается несколько талантливых людей, мы спешим умалить их значение. Превознеся их до небес, мы тут же забрасываем их камнями; затем вновь воздаем им почести и тут же обливаем презрением. Кто не видел, как за несколько лет репутация одного и того же автора менялась раз двадцать? Осталось ли еще на земле что–нибудь истинное и нерушимое? Неизвестно чему верить: все зыбко и неустойчиво; самые выношенные убеждения предаются забвению по прошествии дня. Мы терпеть не можем авторитеты: нам кажется, что те, кто восхищаются другими, обкрадывают нас; тщеславие наше уязвлено малейшим чужим успехом, и мы терпим невыносимые муки, если успех этот оказывается хоть сколько–нибудь долговечным. В глубине души никто не удручен смертью достойного человека: одним соперником меньше; его несносная трескотня заглушала болтовню глупцов и дружное карканье посредственностей. Знаменитому покойнику поспешно шьют саван из трех–четырех газетных статей, после этого о нем перестают говорить; произведений его никто не читает; славу его замуровывают в книгах, словно труп в склепе, и через посредников — время и смерть — передоверяют вечности.

Сегодня все стареет в несколько часов: не проходит и мгновения, как авторитет увядает, произведение блекнет. Поэзию постигает участь музыки: голос ее, звонкий на заре, хрипнет на закате. Всякий пишет; никто не читает всерьез. Имя, произнесенное три раза, приедается. Где те знаменитости, которые несколько лет назад, просыпаясь утром, заявляли, что ничто не существовало до них, что они открыли новые горизонты и неведомый мир, что они собираются затмить своим гением так называемые шедевры, которыми все прежде восхищались лишь по недомыслию? Где те, кого в 1830 году называли молодежью? Смотрите, вот грядут великие люди 1835 года, которые презирают этих стариков 1830 года как людей в свое время достойных, но уже исписавшихся, обветшавших, отживших. Скоро грудные младенцы на руках у кормилиц станут глумиться над шестнадцатилетними старцами, над десятью тысячами поэтов и пятьюдесятью тысячами прозаиков, которые почиют на лаврах славы и меланхолии во всех уголках и закоулках Франции. Если по случайности существование этих писателей остается незамеченным, они лезут из кожи вон, дабы привлечь внимание публики. Но тщетно! Никто не слышит даже их последнего вздоха. В чем причина этой мании, этого падения нравов? В отсутствии противовеса человеческому безумию — религии,.

В нашу эпоху каждое пятилетие стоит целого века; общество умирает и возрождается каждые десять лет. Итак, прощай, долгая, всемирная слава. Тот, кто пишет в надежде обессмертить свое имя, посвящает свою жизнь глупейшей и пустейшей из химер. Бонапарт останется последней самобытной личностью умирающего старого мира: в обществе, где все будут равны, никто уже не сможет выделиться, и величию индивидуальности отныне придет на смену величие рода.

Молодое поколение несет в себе все самое прекрасное и благородное; меня властно влечет к нему, словно в нем — источник моей собственной юности; я желаю ему успеха и счастья и потому считаю своим долгом не льстить ему. Заблуждения толкнули его на ложный путь, в конце которого его не ждет ничего, кроме отвращения и страдания. Я знаю, что сегодня у него нет достойного поприща, что оно задыхается в кругу посредственностей, поэтому искры таланта, сверкнув в ночи, мгновенно гаснут[460]; но лучше и достойнее долго и кропотливо трудиться в тиши и вдали от людей, нежели наспех слагать стихи, обреченные на скорое забвение.

Я подхожу к концу главы, и меня одолевают угрызения совести вкупе с сомнениями; угрызения совести—» ибо я осмелился сказать, что Данте, Шекспир, Тассо, Камоэнс, Шиллер, Мильтон, Расин, Боссюэ, Корнель и некоторые другие, возможно, не удостоятся всемирной славы, какой удостоились Гомер и Вергилий; сомнения — ибо я решил, что эпоха всеобщих авторитетов кончилась.

Зачем же я отнимаю у человека ощущение бесконечности, без которого он ничего не свершит и никогда не поднимется на достойную его высоту? Если я чувствую, как угасают мои жизненные силы, разве следует из этого, что их не хватает и моим соседям? Не от легкой ли досады на самого себя подхожу я со слишком строгими требованиями к способностям других? Ну что ж, вернем все в исходное положение: возвратим сегодняшним и завтрашним талантам надежду на непреходящую славу, которой вполне достойны несколько современных писателей и писательниц[461]: если они обретут всемирную известность, меня это лишь обрадует. Отстав в пути, я не стану ни сетовать, ни тем более о чем–либо сожалеть:

Si post fata venit gloria, non propero [462].

Романы. — Печальные истины, которые обнаруживаются при чтении долгой переписки. — Эпистолярный стиль

<···> Действие и персонажи романов в письмах ограничены узким пространством, и потому романы эти не пробуждают ни грусти, ни сострадания и не содержат философской истины. Иное дело — подлинная переписка. Возьмите, например, собрание сочинений Вольтера; прочтите первое письмо, адресованное в 1715 году маркизе де Мимюр, и последнюю записку, посланную 26 мая 1778 года, за четыре дня до смерти, графу де Лалли Тол· лендалю; задумайтесь обо всем, что произошло за разделяющие эти два послания шестьдесят три года.

Взгляните на длинное шествие усопших: Шолье, Сидевиль, Тирио, Альгаротти, Женонвиль, Гельвеций; дамы — принцесса Байрейтская, супруга маршала де Виллара, маркиза де Помпадур, графиня де Фонтен, маркиза Дю Шатле, госпожа Дени, а также прелестные беззаботные создания — особы вроде Лекуврер, Любер, Госсен, Салле, Камарго — Терпсихоры с поступью граций[463], как писал поэт; их легкий пепел развеяла ныне по ветру порхающая по сцене Тальони.