Гений христианства

Молодое поколение несет в себе все самое прекрасное и благородное; меня властно влечет к нему, словно в нем — источник моей собственной юности; я желаю ему успеха и счастья и потому считаю своим долгом не льстить ему. Заблуждения толкнули его на ложный путь, в конце которого его не ждет ничего, кроме отвращения и страдания. Я знаю, что сегодня у него нет достойного поприща, что оно задыхается в кругу посредственностей, поэтому искры таланта, сверкнув в ночи, мгновенно гаснут[460]; но лучше и достойнее долго и кропотливо трудиться в тиши и вдали от людей, нежели наспех слагать стихи, обреченные на скорое забвение.

Я подхожу к концу главы, и меня одолевают угрызения совести вкупе с сомнениями; угрызения совести—» ибо я осмелился сказать, что Данте, Шекспир, Тассо, Камоэнс, Шиллер, Мильтон, Расин, Боссюэ, Корнель и некоторые другие, возможно, не удостоятся всемирной славы, какой удостоились Гомер и Вергилий; сомнения — ибо я решил, что эпоха всеобщих авторитетов кончилась.

Зачем же я отнимаю у человека ощущение бесконечности, без которого он ничего не свершит и никогда не поднимется на достойную его высоту? Если я чувствую, как угасают мои жизненные силы, разве следует из этого, что их не хватает и моим соседям? Не от легкой ли досады на самого себя подхожу я со слишком строгими требованиями к способностям других? Ну что ж, вернем все в исходное положение: возвратим сегодняшним и завтрашним талантам надежду на непреходящую славу, которой вполне достойны несколько современных писателей и писательниц[461]: если они обретут всемирную известность, меня это лишь обрадует. Отстав в пути, я не стану ни сетовать, ни тем более о чем–либо сожалеть:

Si post fata venit gloria, non propero [462].

Романы. — Печальные истины, которые обнаруживаются при чтении долгой переписки. — Эпистолярный стиль

<···> Действие и персонажи романов в письмах ограничены узким пространством, и потому романы эти не пробуждают ни грусти, ни сострадания и не содержат философской истины. Иное дело — подлинная переписка. Возьмите, например, собрание сочинений Вольтера; прочтите первое письмо, адресованное в 1715 году маркизе де Мимюр, и последнюю записку, посланную 26 мая 1778 года, за четыре дня до смерти, графу де Лалли Тол· лендалю; задумайтесь обо всем, что произошло за разделяющие эти два послания шестьдесят три года.

Взгляните на длинное шествие усопших: Шолье, Сидевиль, Тирио, Альгаротти, Женонвиль, Гельвеций; дамы — принцесса Байрейтская, супруга маршала де Виллара, маркиза де Помпадур, графиня де Фонтен, маркиза Дю Шатле, госпожа Дени, а также прелестные беззаботные создания — особы вроде Лекуврер, Любер, Госсен, Салле, Камарго — Терпсихоры с поступью граций[463], как писал поэт; их легкий пепел развеяла ныне по ветру порхающая по сцене Тальони.

Рано или поздно, перевернув страницу этой переписки, вы не находите на обороте одного из привычных имен; новый Женонвиль, новая Дю Шатле всплывают, чтобы через двадцать писем уйти навсегда: одна дружба сменяет другую, старая любовь уступает место новой.

Приближаясь к могиле, знаменитый старец утрачивает связь с поколениями, вступающими в жизнь: только слава его достигает их ушей; для них жив лишь его голос, доносящийся из Фернейской пустыни.

Какая бездна разделяет стихи к единственному сыну Людовика XIV:

Монарха славного дитя, Ты — наше упованье[464], —

и стансы к госпоже Дю Деффан:

Восьми десятилетий узы На миг расторг негромкий глас МоеА старинной, дряхлой Музы, И это удивляет Вас… Порой смеется лист зеленый Сквозь снег, летящий на цветник, И тешит мир — но, убеленный, Сей лист увянет через миг[465].

Прусский король, русская императрица[466], все могущественные и знаменитые люди земли, преклонив колена, принимают, словно грамоту, дарующую бессмертие, несколько строк того, кто был свидетелем кончины Людовика XIV, правления Людовика XV, рождения и царствования Людовика XVI и является живой историей Франции от Короля–Солнца до Короля–Мученика.