CHARLES PEGUY. OUR YOUTH. THE MYSTERY OF THE MERCY OF JOAN OF ARC.

Предназначение.

В заблуждение вводило то, что все политические силы Церкви были против дрейфусизма. Но политические силы Церкви всегда были против мистики. Особенно против мистики христианской. И это самое выдающееся применение, которое когда–либо имело то общее, выше указанное нами правило.

Можно было бы даже сказать, что дело Дрейфуса было прекрасным поводом для возникновения религии, религиозного движения, для зарождения религии, поводом редким, может быть, исключительным.

И наконец, дрейфусистская мистика была для нас, по сути, кризисом французской мистики (французским кризисом мистики). Это дело стало для нас и благодаря нам определенно французским. Поскольку оно было для нас и благодаря нам определенно христианским. Мы сами неуклонно придерживались в нем французской линии, поскольку неуклонно следовали линии христианской. В нем проявились наши французские качества, поскольку они были нашими христианскими качествами.

[238] Прозорливость, проницательность, острую, как клинок. Как его острие. Надо просто сказать, что мы были героями. А вернее — героями на французский манер. (Доказательством служит то, что мы все еще от всего этого не освободились, что мы все еще не вышли из игры). (Всю свою жизнь, быть может, мы так и останемся отставными офицерами на половинном жаловании). [239] Действительно, надо же понять, как ставился вопрос. Ведь тогда нас ни в коей мере не интересовало, невиновен или виновен Дрейфус. Нам надо было знать, хватит или не хватит мужества объявить его, признать его невиновным.

Когда мы будем писать историю дела Дрейфуса которая станет собственно мемуарами дрейфусара, придется исследовать, пристально изучить, точно установить со всеми подробностями то, что я назову кривой общественной веры в невиновность Дрейфуса. Естественно, эта кривая претерпела самые необычайные изменения. Естественно также, что антидрейфусары сделали все, чтобы заставить ее подниматься, и надо отдать должное дрейфусарам за то, что они в целом сделали все, чтобы заставить ее опуститься. В 1894 году, начав отсчет с нуля (исключим семью и нескольких очень редких людей), она, можно сказать, скачкообразно пошла вверх, через политические и исторические колебания, как всегда бывает с такого рода кривыми, она постоянно поднималась до того самого дня, когда вместе с прибытием корабля, на котором Дрейфуса привезли во Францию, в нашей среде возник сам предмет спора. [240] С тех пор, несмотря на мнимую, кажущуюся остановку, несмотря на то что она выглядела застывшей на одном месте, в действительности она медленно и постепенно опускалась. Несмотря на всякого рода удачи, несмотря на видимость удачи, в действительности она стала опускаться. Этот спуск, это падение, это снижение сегодня прекратилось, можно считать, что оно остановилось навсегда, поскольку больше не способно идти дальше, упасть еще ниже, потому что многим людям все безразлично, и прежде всего потому, что мы снова впали в некое равновесие, в некое весьма соблазнительное равновесие, весьма прочное, весьма заурядное, точно такое же, как то, которое долго предшествовало нашему подъему: Франция, мир, история были расколоты надвое, на две различные партии, четко отделенные одна от другой, вполне сложившиеся и профессионально, официально верящие: одна — в виновность, а другая — в невиновность, похваляющиеся своей верой: одна — в виновность, другая — в невиновность. Такое положение вещей — заурядная, обычная, так сказать классическая, ситуация, известное положение, когда мир разделен надвое в отношении какого–то одного вопроса. Удобное положение, ибо это ситуация противостояния, ситуация взаимной ненависти. Это положение, к которому все привыкли. Значит, ему суждено продолжаться столько же, сколько все длилось, пока кривая поднималась, но теперь, при спуске, кривая вернулась к прежнему уровню и замерла там окончательно. Естественно, в дальнейшем с новыми поколениями такое положение будет постепенно сходить на нет, все больше угасая, окончательно исчезая в ходе истории. Замечательно то, насколько подобная ситуация, подобная остановка на полпути удобны для страны, разделенной надвое, с какой готовностью, как основательно мы устроились там при подъеме и как легко и стремительно мы снова туда скатились. И снова основательно устроились. Каким легким, естественным было наше движение при подъеме, в разгар битвы, как легко, как естественно мы сражались, будто были среди своих, и как долго все продолжалось. А на обратном пути, при спуске, как же легко, как стремительно, мы снова оказались там в уже знакомой обстановке. Но бесспорно, эта кривая, при всех ее скачках, в конце подъема несколько раз достигала maximum'a, который был самим universum'oм [241]. Подчеркну, что при всех этих колебаниях, суете, кризисе, внезапных переменах, актах насилия и неожиданных развязках случалось, по меньшей мере 2 или 3 раза, когда в течение сорока восьми часов вся страна (даже наши противники, скажу, даже их вожди) поверила в невиновность Дрейфуса. Например, так случилось, в частности, при том ужасном потрясении, которое мы испытали непосредственно после неожиданной развязки с полковником Анри на Мон–Валерьен (смерть или симуляция смерти, убийство, умерщвление, самоубийство или симуляция самоубийства). (Во всяком случае, его не стало). [242] Каким образом мы снова упали, вновь скатились с этого summum 'а [243], которого в тот день, в том молниеносном озарении, нам показалось, мы достигли навсегда, каким образом нас оттуда столкнули, каким образом удалось так снизить кривую — в этом секрет политиков. Секрет разных политик. Секрет самой политики. Секрет самого Дрейфуса в той мере, а она полная, в какой, покинув нас, он целиком отдался в руки политиков. [244] Каким образом удалось выиграть это пари и сбросить нас с того итогового maximum здесь заключена великая ловкость, в этом таится секрет политиков. Как можно проиграть выигранную битву — об этом спросите у Жореса. Отныне мы обречены на постоянные споры, пока, наконец, не наступит со временем, с приходом следующих поколений неизбежное притупление, ослабление, угасание страстей собственно и называемое историей, исторический точкой зрения, историческим опытом. Когда наши враги, когда наши противники упрекали нас за то, что мы — партия иностранцев, они полностью ошибались, абсолютно ошибались, выступая против нас (по поводу нашей мистики и против нашей мистики); в какой–то мере они были правы, когда выступали против нашего главного штаба, как раз и скрывавшего нас от них, делавшего все возможное, чтобы скрыть нас от мира, что ему столь замечательно и всецело удалось; частично они были правы (может быть на треть в долях), когда выступали против наших вождей, выступали против нашей политики, выступали против наших политиков; это потом подтвердилось при их присоединении к Эрве [245] и эрвеизму, в трусливом дрожании Жореса, унижении, пресмыкании перед Эрве и эрвеизмом, и более того, в усердии и усердно заботливом внимании к Эрве и эрвеизму; но ведь они имели право не знать нас, по крайней мере, в суматохе битвы они могли, в крайнем случае исторически, в крайнем историческом случае, они могли нас не знать; Ярмарка на Площади могла скрыть от них то, что происходило в доме; им был виден лишь политический парад; но все же в худшем, в самом крайнем случае, по крайней мере при крайних обстоятельствах, обвиняя нас в том, что мы — партия иностранцев, наши враги могли нанести нам ущерб лишь в мирском смысле; непомерный мирской ущерб, наибольший мирской ущерб, но в конечном счете — ущерб только мирской. Они не могли опорочить нас. Они могли лишить нас имущества, могли лишить нас свободы, могли лишить нас даже родной земли. Но не могли отнять у нас нашу честь. И наоборот, когда, с одной стороны, во имя родины Жорес подозрительно, трусливо потворствовал всему эрвеизму, лично Эрве, допускал на словах и на деле предательство, разрушение, отказ от Франции, создавая таким образом ту политическую иллюзию, согласно которой дрейфусистское движение — движение антифранцузское; и когда, с другой стороны, во имя веры, когда, движимый самыми низкими интересами предстоящих выборов, идя на поводу у самого трусливого, самого низкого потворства демагогии и суете радикалов, он говорил и действовал так, что дело Дрейфуса и дрейфусизм стали неотъемлемой частью демагогии, антиклерикальной возни радикалов, антикатолической и антихристианской, отделения Церкви от Государства, закона о Конгрегациях в духе Вальдека, страшного, комбистского применения этого закона, и создавал таким образом политическую иллюзию, согласно которой, дрейфусистское движение — движение антихристианское, он не только предавал нас, не только заставлял нас сойти с пути, он марал нашу честь. Никогда не надо забывать, что комбизм, комбистская система, комбистская тирания, источник всех этих несчастий, были изобретением Жореса, что именно Жорес благодаря своей ненавистной политической силе, своей ораторской силе, своей парламентской силе навязал это изобретение, эту тиранию стране, то господство, которое только он и поддерживал, мог поддержать; что в течение трех и даже четырех лет он под именем г–на Комба был подлинным хозяином Республики. Когда Жорес, — говорил Бернар–Лазар в том вызывающем восхищение досье, прекрасном исследовании, крайне интересной статье, помеченной Париж, 6 августа 1902 года, [246] то есть тогда, когда мы хотели, чтобы закон Вальдека приобрел всеобщий смысл и обратную силу. — Когда Жорес выступает перед нами, готовый поддержать дело, которое он одобряет, в котором он желает сотрудничать, то поскольку он Жорес, поскольку он был нашим соратником в незавершенной битве, он должен… [247] (действительно, поражало, и Бернар–Лазар с его огромной политической проницательностью сразу же это заметил, что не стали хотя бы ради самой политики, думая о политике, дожидаться окончания дела Дрейфуса, его итога, чтобы заразить, опозорить, извратить мистику политикой, переродить, превратить мистику в политику, то есть уже между двумя делами Дрейфуса, даже до того, как уничтожили дело, в самый момент, когда готовились открыть его вновь, возобновить), (то есть начали осуществлять перерождение мистики в политику именно тогда, когда готовились вновь призвать на помощь все силы, все неисчислимые силы мистики.

Именно поэтому не было преступнее наших политиков и нашей политики, преступных вдвойне. Если бы они только занимались своей политикой, скажем, профессионально, если бы они только занимались своим политическим ремеслом, они были бы виновны лишь в первой степени, были бы преступны лишь единожды. Но они же хотели сохранить и все преимущества мистики. А это как раз составляет вторую часть их вины. Им очень хотелось одновременно и предавать мистику и в то же самое время не только ссылаться на нее, не только прикрываться, пользоваться ею, быть вместе с ней, но и стать ее первопричиной. Они хотели, они замыслили вести двойную игру, они желали играть одновременно в две разные игры, в игру мистическую и игру политическую, исключающую игру мистическую, они готовились вести двойную игру, они думали, что будут играть одновременно в свою политику и в нашу мистику, соединять преимущества своей политики и нашей мистики, одновременно извлекать выгоду из своей политики и из нашей мистики, всегда играть вкупе в мирское и в вечное.

Играть в мирские игры со власть имущими этого мира и тут же использовать мистику и деньги бедняков, продолжать черпать в сердцах и кошельках бедняков.

Именно в силу этого ответственность Жореса в данном преступлении, в таком двойном преступлении, в этом преступлении, возведенном в квадрат, достигла своей высшей точки. Оказавшись во главе действия, политик, такой, как другие, хуже других, хитрец из хитрецов и плут из плутов, он только притворялся далеким от политики. Отсюда высшая степень его опасности. Отсюда его высочайшая ответственность. Когда профессиональные националисты говорили, что мы — партия иностранцев [248] они могли лишь клеветать на нас, могли навредить нам лишь в мирском смысле, нанеся как нельзя более страшный, мирской урон, величайший мирской урон. Когда же Жорес, напротив, говорил вместо нас, признавался вместо нас, когда в этом качестве, в нашем качестве, он включил дрейфусизм и дело Дрейфуса, с одной стороны, в политический антипатриотизм эрвеистского толка, в антипатриотическую политику эрвеистского толка, в эрвеистскую антипатриотическую возню и демагогию, когда он, с другой стороны, включал их в ту другую политическую демагогию, антихристианскую демагогию, он метил, наносил удар, попадал в самое сердце дрейфусизма.

В своем двойном преступлении, в своем преступлении в квадрате Жорес более всего ответственен за то, что единственный из всех нас был политиком, таким же, как другие политики, а говорил — что мистик. Естественно, он будет придираться к этому слову, потому что сей человек способен торговаться, как никто из всех известных мне барышников. [249] Но он прекрасно знает, что мы хотим сказать.

Благодаря своему университетскому прошлому интеллектуала, началу своей университетской интеллигентской карьеры, своим связям, всем своим манерам, благодаря массе, множеству дружески настроенных людей, пылко тянувшихся к нему и любезно поощряемых и подстрекаемых им, благодаря тем беднякам, маленьким людям, преподавателям, нам, кого он притягивал и объединял, подобно фокусу, собирающему в пучок свет и тепло, Жорес выглядел профессором, которого направили в политику, не политиком, а интеллектуалом, философом (в то время дипломированные философы были философами, как сегодня все они — социологи). Человеком, умевшим работать, знавшим, что такое работа. У него была профессия. По существу он выглядел не политиком, а, скорее, человеком, которому как бы поручено представлять нас, проводить наши идеи в политике. Но на деле он, наоборот, был политиком, притворявшимся профессором, притворявшимся интеллектуалом, притворявшимся, что работает и умеет работать, имеет профессию, притворявшимся, что он наш, притворявшимся во всем. Когда политики, когда те, кому политика служит профессией и ремеслом, занимаются этим ремеслом, когда они играют, когда они действуют в своей профессии официально, под собственным именем, те, кого и знают таковыми, тут уж ничего не скажешь. Но, когда те, чье ремесло и профессия — аполитичность, занимаются под этим именем политикой, они таким постоянным обманом совершают двойное преступление. Заниматься политикой и называть ее политикой, допустим. Но заниматься политикой и называть ее мистикой, брать мистику и превращать ее в политику — значит совершать ничем не искупимое преступление. Грабить бедных — значит грабить дважды. Обманывать простаков — обманывать дважды. Украсть самое дорогое — веру. Доверие. Доверчивость. И только Богу известно, были ли мы простодушными, бедняками и маленькими людьми. Сегодня как раз это и вызывает у них смех. Кто те, — говорит он, — кто те глупцы, поверившие тому, что я говорил? Пусть успокоится, пусть подождет. Жизнь длинна, течения в ней могут оказаться обратными, и как бы однажды ему не попасть в наши руки. Быть может ему не всегда насмехаться.