CHARLES PEGUY. OUR YOUTH. THE MYSTERY OF THE MERCY OF JOAN OF ARC.

Как не отметить также и его точный, совершенный, настоящий интернационализм, за вычетом Израиля, ту непринужденность и точность, безусловно, присущие его интернационализму, слишком простому, слишком естественному, ни в коей мере не усвоенному, ни в коей мере не навязанному, ни в коей мере не книжному и слишком очевидному, чтобы когда–нибудь стать антинационализмом. Когда он рассказывал о поляках вместо бретонцев, это не было игрой и любопытным сближением. Не было прихотью и делалось не ради шутки. Он считал естественным рассматривать в одной плоскости и бретонцев, и поляков. Он действительно рассматривал Христианство как Ислам, к чему никто из нас, даже те, кто к этому стремится больше всего, не может приблизиться. Потому что в действительности он был равным образом вне обоих. Такого угла зрения, такого взгляда никто из нас не способен добиться. Тогда делалось все по–человечески возможное, и быть может, это особенно ощущалось в его окружении, чтобы политическими средствами вытеснить его евреев из Румынии, не компрометируя при этом, не обвиняя армянское движение, и в этом всеобщем ослеплении ему было все так понятно. Когда–то, когда я был у Бернара–Лазара, от него уходил один старый друг из Квартала. [252] Указав мне на уходящего, он слегка передернул плечами, выражая тем самым высшую степень презрения, и тихо сказал: Снова он хочет облапошить меня со своими армянами. Вечно одно и то же. Они принимаются за Великого Турка, потому что он турок, и не желают, чтобы хоть одно слово было произнесено о короле Румынии, поскольку тот христианин. Вечный сговор за счет христианства.

И как, наконец, не отметить, насколько прекрасно он пишет — солидно, взвешенно, ясно, благородно, по–французски. Непозволительно принимать подобные оправдания. Уверенное заявление, верные слова. Неоспоримое решение. Не вызывающие сомнения тон и звучание картезианской мысли.

Апология Бернару–Лазару. [253] — Вскормленные, вспоенные нашей мистикой нынешние политики с Жоресом во главе, и Жорес первый из них, тут же исказили, унизили, мгновенно увели ее в политику и создали то двойное заблуждение, что, во–первых, дрейфусизм был антихристианским, а во–вторых — антифранцузским. На последнем следует остановиться.

Сам наш социализм, наш прежний социализм, едва ли мне необходимо говорить об этом, никоим образом не был ни антифранцузским, ни антипатриотическим, ни антинациональным. По сути своей, в строгом, точном смысле слова он был интернациональным. Теоретически он никоим образом не был антинационалистическим. А был строго интернационалистическим. Далекий от того, чтобы унижать народ, предать его забвению, он, напротив, возвышал его, заботился о его здоровье. Далекий от того, чтобы унизить нацию, предать ее забвению, он, напротив, превозносил ее, пекся о ее здравии. Нашим тезисом было и есть как раз обратное — только буржуазия, буржуазность, буржуазный капитализм, капиталистический и буржуазный саботаж и подрывают силы нации и народа. Нужно понимать, что не было ничего общего между тем прежним социализмом, нашим социализмом, и тем, что под этим названием мы знаем сегодня. И здесь политика тоже сделала свое дело, и нигде, как здесь, ей не удалось так разгромить, так извратить мистику. Политика, я говорю о политике политиков, профессионалов, политиканов, парламентских политиков. Но еще лучше это, без сомнения, удалось профессиональным антиполитикам, антиполитиканам, профессиональным антиполитикам, синдикалистам, антипарламентским антиполитикам, которые изобрели, организовали, внедрили саботаж [254] — такое же политическое изобретение, как и голосование, даже в большей степени, чем голосование, хуже него, я имею в виду, что саботаж был политическим, глубоко политическим. Так мы думали тогда и сейчас продолжаем так думать, но пятнадцать лет назад все думали так, как мы, вместе с нами, или притворялись, что думают вместе с нами, и по этому поводу, относительно этого принципа не было даже и тени колебаний и намека на спор. Совершенно очевидно, что буржуа и капиталисты начали первыми. Я имею в виду, что буржуа и капиталисты прекратили свое общественное служение еще до того, как это сделали рабочие, и задолго до этого. Нет никакого сомнения в том, что саботаж сверху начался гораздо раньше, чем саботаж снизу; буржуа и капиталисты перестали любить буржуазный и капиталистический труд задолго до того, как рабочие перестали любить работу. Именно в такой очередности, начиная с буржуа и капиталистов, произошло это всеобщее охлаждение к труду, ставшее самым глубоким пороком, главным пороком современного мира. А раз это было общим положением современного мира, то речь шла вовсе не о том, как выдумали наши синдикалистские политики, чтобы изобрести, прибавить рабочие беспорядки к беспорядкам буржуазным, рабочий саботаж к саботажу буржуазному и капиталистическому. Все было как раз наоборот, наш социализм по сути и к тому же официально был общей теорией, доктриной, общим методом, философией организации и реорганизации труда, возрождения труда. По сути и к тому же официально наш социализм был возрождением, даже всеобщим возрождением, возрождением всех и вся. И никто тогда этого не оспаривал. Но в последние пятнадцать лет за дело взялись политики. Политики в обоих смыслах: собственно политики и антиполитики. Политики победили. А ведь речь–то шла, напротив, о всеобщем возрождении, всецелом возрождении, о возрождении всех и вся, начиная с мира рабочих. Речь шла о всеобщем возрождении, основанном на предшествующем возрождении мира рабочих, на всецелом опережающем возрождении мира рабочих. Об этом говорилось очень четко, и тогда никому и в голову не приходило оспаривать это, напротив, все так учили, все это декларировали, напротив, речь шла о том, как всецело оздоровить мир рабочих, переделать, оздоровить его на уровне молекул, организма, о том, чтобы, начав оздоровление от ближнего к ближнему, оздоровить весь град. Именно такая мораль, такие общий метод и философия производителей должны были найти в г–не Сореле, моралисте и философе, свое самое высочайшее выражение, свое окончательное выражение. Добавлю даже, что иначе и быть не могло.

И никоим образом не могло быть и речи о чем–то другом. Заметим, для философа, для всякого человека, предающегося философствованию, наш социализм был уж никак не меньше, чем религией мирского спасения. И даже сегодня на меньшее мы не согласны. Мы стремились добиться никак не меньше, чем мирского спасения человечества, вернув здоровый дух миру рабочих, оздоровив труд и мир труда, возродив труд и трудовое достоинство, оздоровив, органически переделав, перестроив каждую молекулу мира труда, а тем самым и всего мира экономики и промышленности. Именно это мы и называем промышленным миром, в противоположность миру интеллектуальному и миру политическому, миру школьному и миру парламентскому; именно это мы и называем экономикой; моралью производителей; [255] производственной моралью; миром производителей; экономическим миром; рабочим миром; экономической, промышленной (органической, молекулярной) структурой; именно это мы называем промышленностью, промышленным строем; именно это мы называем строем промышленного производства. И наоборот, мир интеллектуальный и мир политический, мир школьный и мир парламентский стоят в одном ряду. Благодаря возрождению нравов в промышленности, оздоровлению производственного цеха мы надеялись добиться уж никак не меньше, мы стремились достичь уж никак не меньше, чем мирского спасения человечества. И смеяться тут будет лишь тот, кто не желает видеть, что даже христианство, религия вечного спасения, увязло в этой грязи, в грязи дурных нравов в экономике и промышленности; что в одиночку ему из нее не выйти, что избавление придет только с экономической, промышленной революцией; что, наконец, самое гибельное место на свете, прямо–таки специально приспособленное для того, чтобы погубить человека навечно, это современный цех, другого такого места просто нет.

Отсюда и проистекают все трудности Церкви, все подлинные, глубокие, связанные с народом трудности; из–за того, что, несмотря на существование так называемых благотворительных организаций для рабочих и нескольких так называемых рабочих–католиков, рабочий цех для нее закрыт и она закрыта для рабочего цеха; из–за того, что она превратилась в современном мире, становясь тоже все более современной, почти исключительно в религию богатых и, таким образом, в социальном смысле, если можно так выразиться, перестала объединять верующих. Причины слабости Церкви, а может быть, следует сказать, потери ею влияния в современном мире заключены не в том, как принято думать, что Наука окончательно опровергла Религию, не в том, что Наука нашла против нее какие–то якобы веские доказательства и аргументы, а в том, что сегодня сохранившимся в обществе остаткам христианского мира существенно недостает милосердия. Недостает не доказательств. А именно милосердия. Все доказательства, все теории, все псевдонаучные аргументы потеряли бы весомость, останься в мире хоть капля милосердия. Все эти умствования не получили бы столь широкого распространения, сохранись христианский мир таким, каким он был, — единением, останься христианство тем, чем было прежде, — религией сердца. Здесь заключена одна из причин, почему современные люди ничего не понимают в подлинном, истинном христианстве, в истинной, подлинной истории христианства ив том, чем было христианство на самом деле. (И сколько еще христиан продолжают понимать его. А сколько христиан в этом самом вопросе, и именно в этом вопросе современны). Они верят, когда искренни, а такие есть, они верят, что христианство всегда было современным, то есть как раз в то, что оно всегда было таким, таким они его видят сегодня, каким оно пребывает в современном мире, где ему в его прежнем смысле уже нет места. Таким образом, в современном мире современно все, решительно все, и это, несомненно, самый сильный удар, который современность и современный мир могли нанести христианству, а именно осовременить во всяческих смыслах, почти во всех смыслах само христианство, Церковь и все, что еще осталось христианского. Подобно тому, как в солнечное затмение, весь мир оказывается в тени Луны, так все, что происходит в некий период развития человечества, в какую–то эпоху, в каком–то веке, на каком–то пространстве, все, что находится в некоем мире, все, чему есть место в пространстве, времени, мире, все, что занимает какое–то положение на земле, в некоем мире, земном, окрашено в тона современности, лежит в ее тени. Много разговоров ведется по поводу пресловутого интеллектуального модернизма, являющегося даже не ересью, а просто разновидностью современного скудоумия, остатком, каплей вина на дне бокала, в его глубине, на самом донышке, всего лишь современным интеллектуальным выхолащиванием великих ересей древности. Такое оскудение было бы не разрушительным, а всего лишь смехотворным, не будь оно заранее подготовлено, не существуй того великого осовременивания сердца, угрожающего, бесконечно опасного осовременивания милосердия. Если бы оно не стало следствием осовременивания сердца и милосердия. Именно из–за этого в современном мире, поскольку христианство теперь перестало быть народом, Церковь уже совсем не та, какой была прежде; и поскольку в социальном смысле она перестала быть народом, огромным народом, огромной расой, в социальном смысле и христианство перестало быть религией глубин, религией народа, религией целого народа, живущего на земле сейчас и вечно, религией, укоренившейся в величайших мирских глубинах, религией расы, целой расы мирян, целой расы верующих; в социальном смысле оно теперь уже только религия буржуа, религия богатых, разновидность специальной религии для высших слоев общества, нации, убогая разновидность особой религии для людей, так сказать особенных, следовательно, оно воплощает в себе все самое поверхностное, в каком–то смысле самое официальное, самое наносное, самое несущественное; все, что есть самого жалкого, убого формального; в то же время, и прежде всего, все это в высшей степени противоречит заповеди его святости, бедности, самой формальной форме его заповедей. Свойству, букве и духу его заповедей. Его собственным заповедям. И здесь достаточно обратиться к любому тексту из Евангелия.

И здесь достаточно обратиться к чему–нибудь цельному, лучше всего к Евангелию.

Виноваты бедность, духовное убожество и мирское богатство, в них — причина зла. Именно осовремененность сердца, осовремененность милосердия и привели к упадку, вырождению Церкви, христианства, самого христианского мира, к перерождению мистики в политику.