Gogol. Solovyov. Dostoevsky

«Великолепию» Ставрогина Тихон противоставляет свое убожество: болезненность, слабость, беспомощность и юродство. С посетителем он говорит смущаясь и робея, «стыдливо потупляя глаза с какойто совсем ненужной улыбкой». Гость иронически поучает его: «Вы, вы почтенный отче Тихон… Я слышал от других, — в наставники не годитесь… Вас здесь сильно критикуют. Вы, говорят, чуть увидите чтонибудь искреннее и смиренное в грешнике, тотчас приходите в восторг, каетесь и смиряетесь, а пред грешником забегаете и юлите». — «Конечно, правда, что я не умею подходить к людям. Я всегда в этом чувствовал великий мой недостаток», — со вздохом промолвил Тихон и до того простодушно, что Ставрогин посмотрел на него с улыбкой».

Тихон не проповедует смирение гордецу — он сам воплощенное смирение. Но под юродством скрывается духовная мудрость, дар ясновидения и пророчества. Он боится обидеть грешника, старается выражаться мягко, конфузится и просит прощения. Но чтение исповеди производит на него отталкивающее впечатление, и в голосе его слышится «решительное негодование». Он осторожно и бережно касается больного места гостя: ничего героического нет в его исповеди — она некрасива и смешна. Произнеся этот смертный приговор над человекобогом, святитель спохватывается и умоляет его не отчаиваться в спасении. «О, не верьте тому, что не победите! — воскликнул он, спохватившись, но почти в восторге… — Всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великой славой и величайшею силою…» «Если веруете, что можете простить сами себе, и токмо сего прощения и ищете достигнуть страданием своим, то уж во все веруете… И Христос простит». Если грешник признает свой грех и мучится им, он уже вернулся к Богу. «Вам за неверие Бог простит, ибо по истине Духа Святого чтите, не зная его… Ибо нет ни слов, ни мысли в языке человеческом для выражения всех путей и поводов Агнца, «дондеже пути Его въявь не откроются нам». «Кто обнимет Его необъятного, кто поймет всего, бесконечного». Но Ставрогин не знает ни смирения, ни покаяния; его исповедь — новый вызов Богу и людям, новое возношение дьявольской гордыни. Слова «проклятого психолога» вызывают в нем неутолимую злобу. Тихон видит его обреченность. «Он стоял перед ним, сложив перед собой вперед ладонями руки, и болезненная судорога, казалось, как бы от величайшего испуга прошла мгновенно по лицу его. «Я вижу… я вижу, как наяву, что никогда вы, бедный, погибший юноша, не стояли так близко к новому и еще сильнейшему преступлению, как в сию минуту!»

Бездонное смирение, застенчивая нежность, юродивая мудрость и сдержанный восторг не только идейно обозначены, но и художественно показаны в Тихоне. Духовным сокровищем своим он поделится со странником Макаром Ивановичем Долгоруким в «Подростке» и со старцем Зосимой в «Братьях Карамазовых».

Но преобладающая черта святителя не нравственная, а эстетическая. Тихон — духоносный праведник, осиянный красотой Святого Духа. Красивая маска человекобога распадается тленом в лучах истинной красоты духа. Эстетическая сторона подчеркнута в его облике и обстановке. Разлагающемуся стилю Ставрогина противоставляется его высокий, строгий архаизиро ванный слог; словесная бесформенность у одного, целомудрие церковной формы у другого. В келье Тихона — «три изящные вещи: богатейшее покойное кресло, большой письменный стол превосходной отделки, изящный резной шкаф для книг; столик, этажерка, дорогой бухарский ковер, гравюры «светского содержания»; в библиотеке вместе с духовными книгами — романы и театральные сочинения.

***

Словесное мастерство Достоевского заслуживает особого исследования. «Бесы» построены на тончайших стилистических эффектах. Каждое действующее лицо погружено в свою словесную стихию, и сопоставление и противоставление персонажей позволяет автору рисовать сложные узоры на ткани своего повествования. Для усиления их выразительности выбран бесцветный нейтральный фон «хроники». Безличный рассказчик с протокольной сухостью и точностью описывает события. Каждое лицо вписывает себя в его «хронику» своей личной манерной речи, своеобразием своей дикции. Степан Трофимович характеризован французско–русской речью, барскими интонациями и изящными каламбурами. Перед смертью он говорит книгоноше Софье Матвеевне: «L'Evangile, voyez‑vous, desormais nous le precherons ensemble и я буду с охотой продавать ваши красивые книжки. Да, я чувствую, что это, пожалуй, идея, quelque chose de tres nouveau dans ce genre. Народ религиозен, c'est admis; но он еще не знает Евангелия… Я ему изложу его». Весь этот монолог — шедевр психологической стилистики.

Однодум и фанатик Кирилов, выпавший из человеческого общения, определяется своей странной, неграмматической речью. Он говорит на каком‑то абстрактном всечеловеческом волапюке. Вот как он выражается: «Если я нечаянно сказал вам несколько пунктов, а вы подхватили, то как хотите. Но вы не имеете права, потому что я никогда никому не говорю. Я презираю, чтобы говорить… Если есть убеждение, что для меня ясно… а это вы глупо сделали. Я не рассуждаю об этих пунктах, где совсем кончено…»

Марья Тимофеевна показана в сказочном освещении ее народно–монашеской речи; архиерей Тихон — в строгом великолепии церковно–православного слога; Ша–тов — в пламенном вдохновении пророка; Петр Верховенский — в отрывистых, нарочито грубых и вульгарных репликах «ниги листического стиля»; Лебядкин — в пьяной лирике трактирного поэта; Шигалев — в ме ртвой грузности научного аргона; Ставро гин — в бесформенности и искусственности своего «общечеловеческого языка». Столкновение и сплетение этих словесных слогов и ритмов образуют сложный конра пункт стилистики романа. Автор постоянно пользуется приемами пародии и карикатуры. Газетная фразеология помогает ему словесно охарактеризовать своих нигилистов; литературные произведения служат материалом для остроумно–язвительных пародий. Долголетняя вражда к Тургеневу вдохновляет писателя на жестокую расправу с автором «Дыма». Достоевский выводит «баденского буржуа» под видом «великого писателя» Кармазинова. Он ехидно высмеивает его наружность, «крикливый и сюсюкающий голос», манеру «лезть лобызаться и подставлять щеку»; пародирует свою бесе ду с ним в Баден–Бадене и прюзисывает ему следующее «германофильское» заявление: «Я сижу вот уже седьмой год в Карлсруэ. И когда прошлого года городским советом положено было проложить новую водо сточную трубу, то я почувствовал в своем сердце, что этот карлсруйский водосточный вопрос милее и дороже для меня всех во просов моего милого отечества, за все время так называемых здешних реформ». За карикатурой на личность «великого писа теля» следует блестящая и убийственная пародия на «Довольно» и «Призраки». Кармазинов на «Празднике» читает свою по весть «Мерси». «Господин Кармазинов, же манясь и тонируя, объявляет, что он «сначала ни за что не соглашался читать (очень надо было объявлять!). «Есть, дескать, такие строки, которые до того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так что этакую святыню никак нельзя нести в публику (Ну, так зачем же понес?); но так как его упросили, то он и понес, и так как сверх того он кладет перо навеки и поклялся более ни за что не писать, то уж так и быть, написал эту последнюю вещь; и так как он поклялся ни за что и ничего никогда не читать в публике, то уж так и быть, прочтет эту последнюю статью публике и т. д., и т. д., все в этом роде».Пародия на «Призраки» Тургенева — шедевр литературного шаржа. С проницательностью ненависти Достоевский подмечает расплывчатую лирику и претенциозную фантастику своего врага. Пессимистическая философия одряхлевшего романтика высмеивается необыкновенно зло и метко. «Тридцать семь лет назад, когда, помнишь, в Германии, мы сидели под агатовым деревом, ты сказала мне: «К чему любить? Смотри, кругом растет вохра и я люблю, но перестанет расти вохра, и я разлюблю». Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка, и вдруг из тумана, в лавровом венке, над кровлями Рима появился Анк Марций. Озноб восторга охватил наши спины, и мы расстались навеки».

В Бадене Тургенев оскорбил в Достоевском русского патриота и верующего христианина. В романе «Бесы» он свирепо отомстил обидчику. Карикатура на Тургенева (Кармазинов) не менее художественно совершенна, чем карикатура на Гоголя (Фома Опискин).

Глава 19. Эпоха «Гражданина». «Дневник писателя» за 1873 год

9 июня 1871 г. Достоевский возвращается в Петербург. Кончается четырехлетнее добровольное изгнание. За границей он тосковал по России, в России чувствует себя чужим, мечтает о путешествии на Восток, собирается написать книгу о Греции, Афоне, Святой Земле. 10 июля у него рождается сын Федор. Начинается безотрадная жизнь бедного литератора: преследования кредиторов, нелады с родственниками, переезды с квартиры на квартиру. Анна Григорьевна обнаруживает пропажу своего имущества; писатель узнает, что его пасынок Павел Исаев распродал всю его библиотеку. Летом 1872 года Достоевские, спасаясь от кредиторов и родственников, переезжают в Старую Руссу. Начинается полоса несчастий: дочь писателя Любовь надламывает себе руку, отец везет ее в Петербург на операцию; умирает сестра Анны Григорье–вны, Сватковская; опасно заболевает ее мать. Она сама переносит мучительную болезнь (нарыв в горле). Писатель тоскует: «Мне нестерпимо скучно жить, — пишет он жене. Если бы не Федя, то может быть, я бы помешался. Что за цыганская жизнь, мучительная, самая угрюмая, без малейшей радости, а только мучайся, только мучайся…» Родина встретила его неприветливо: роман «Бесы» не имел успеха. Либеральные критики травили «ретрограда» и объявляли о полном падении таланта автора «Бедных людей». А он верил критике и не подозревал, что произведение его гениально; от малейшей неудачи унывал и падал духом. В январе 1873 г. Достоевский принимает предложение князя Мещерского редактировать его газету «Гражданин».

Вот как изображается это событие в воспоминаниях кн. Мещерского. После ухода прежнего редактора Градовского положение газеты было критическое. «И в эту трудную минуту, в одну из сред, когда за чашкою чая мы говорили об этом вопросе, никогда не забуду, с каким добродушным и в то же время вдохновенным лицом Ф. М. Достоевский обратился ко мне и говорит мне: «Хотите, я пойду в редакторы?» В первый миг мы подумали, что он шутит, но затем явилась минута серьезной радости, ибо оказалось, что Д. решился на это из сочувствия к цели издания. Но этого мало, решимость Д. имела свою духовную красоту. Д. был, невзирая на то, что он был Д., — беден; он знал, что мои личные и издательские средства ограничены, и потому сказал мне, что он желает для себя только самого нужного гонорара, как средств к жизни, сам назначил 3000 р. в год и построчную плату…»

Писатель становится во главе консервативного органа, в котором сотрудничали Майков, Филиппов, Страхов. Скоро он почувствовал, что попал в «кабалу»: ему приходилось отдавать газете все свое время: сговариваться с сотрудниками, читать их статьи, исправлять корректуры, вести огромную переписку и подчищать слог в бездарных и вульгарных писаниях Мещерского. Сначала он щадил самолюбие автораиздателя; осыпал его статьи похвалами и переделывал их заново; хвалил идею и деликатно возражал против «резкости тона». Но Мещерский претендовал на роль идейного руководителя, и у редактора начались столкновения с его мнимым единомышленником. За помещение статьи о «киргизских депутатах в С. Петербурге», в которой приводились слова Государя, Достоевский должен был просидеть двое суток на гауптвахте; его не предупредили, что речи августейших особ не могут быть напечатаны без разрешения министра Двора. Писатель воспользовался неожиданным отдыхом и с удовольствием перечитал «Les miserables» Гюго. Другая неприятность произошла из‑за благонамереннейшей статьи по поводу голода в Самарской губернии: «за предосудительное направление» цензура запретила розничную продажу «Гражданина» на полтора месяца. В середине января 1873 г. чуть снова не разразилась гроза: газета опять поместила сведения о «высочайших особах» без разрешения министра Двора. Наконец, за статью о русских немцах министр внутренних дел объявил журналу предостережение. Достоевский тяготится беспокойной и бесплодной работой. Он пишет М. П. Погодину (26 февраля 1873 г.): «…роятся в голове и слагаются в сердце образы повестей и романов. Задумываю их, записываю, каждый день прибавляю новые черты к записанному плану и тут же вижу, что все время мое занято журналом, что писать я уже не могу больше и прихожу в раскаянье и отчаяньеТем не менее борьба — вещь хорошая. Борьба настоящая есть материал для мира будущего… Решительно думается мне иногда, что я сделал большое сумасбродство, взявшись за «Гражданина».

В одном письме к жене летом 1873 года писатель подробно описывает свои ночные кошмары. Навязчивые образы, преследующие его, связаны со смертью и страданиями детей; из подсознания они переходят в творческое воображение; мы постоянно встречаем в его произведениях сцены истязания малолетних. Это «мучительство» вытекает из глубин его «ночного сознания», из какой‑то давней, никогда не заживающей раны «… Я серьезно опасаюсь заболеть… — сообщает он жене. — С субботы на воскресенье между кошмарами видел сон, что Федя взобрался на подоконник и упал из 4–го этажа. Как только он полетел, перевертываясь вниз, я закрыл руками глаза и закричал в отчаянии: прощай, Федя! и тут проснулся. Напиши мне как можно скорее о Феде, не случилось ли с ним чего с субботы на воскресенье, я во второе зрение верю, тем более, что это факт, и не успокоюсь до письма твоего… Сегодня, с воскресенья на понедельник, видел во сне, что Лиля (дочь Любовь) — сиротка и попала к какой‑то мучительнице и та ее засекла розгами, большими, солдатскими, так что я уже застал ее на последнем вздыхании и она все говорила: «Мамочка! Мамочка!» От этого сна я сегодня чуть с ума не сойду».