Пленный рыцарь

Побывав на Владыкиных службах, можно было подумать, что он живет размеренной, сосредоточенной молитвенной жизнью, подчиненной лишь требованиям устава. А между тем, это была жизнь в постоянном, многолетнем, сверх всяких уставов, нечеловеческом напряжении сил. Деятельность <23> его не прекращалась ни на один день. В свои семьдесят с лишним лет он работал так, как не всякий тридцатилетний выдержит. Все свои дела координировал сам, — ни мы, ни кто другой не был в курсе абсолютно всего. Да не обидится на нас, если мы кого–то не упомянем — мы знали не всех, как не все знали нас. У каждого из сотрудников Владыки была «своя ниша», выходить за пределы которой возбранялось (мы это, правда, нередко нарушали, за что получали «по полной программе»). То, что было видно многим, и о чем говорили на различных мероприятиях, посвященных его памяти, можем перечислить и мы: конечно же, выполнение разного рода церковных поручений — поездки с церковно–дипломатической миссией и по всевозможным срочным вопросам, нередко аккумулировавшиеся до двух–трех в неделю (обычный случай: из Болгарии в Германию с заездом в Армению и Японию, по поводу чего Владыка шутил: «Надо в ведомство Шойгу переходить»); постоянные контакты с вооруженными силами, участие в праздновании памятных дат Великой Отечественной, панихиды по воинам — «афганцам», проводы солдат в Чечню, участие в различных конференциях, заседаниях, круглых столах, встречах, наконец, — бесконечный поток посетителей, из которого добрых три четверти «текло» совсем не по делу, но каждое человеческое существо требовало к себе внимания и участия.

Покоя ему не было ни днем, ни ночью. Он сам всем говорил, что звонить ему домой можно с десяти вечера (в ходе работы методом проб выяснялось, что, по крайней мере, до часу ночи), и все это время прозвониться было нелегко, хотя подолгу он почти никогда не разговаривал. Мы шутили, что есть подвижники, которые отдают себя на съедение комарам и мошкам, а наш Владыка точно так же отдает себя телефону. Автоответчиком пользоваться не любил, — хотя он у него и был, но почти никогда не действовал. Трубку чаще всего брал сам. Любил повторять слова своего отца, что «в доме священника дверь не должна стоять на петлях». В результате на сон ему оставалось, вероятно, часа три–четыре, не больше. Утром он разрешал звонить часов с семи — это значило, что он уже <24> вычитал правило и готов к общению. Зато он никогда не скучал ни в самолете, ни в машине, восполняя хотя бы частично дефицит сна. В машине продолжал и молиться, — очень часто доставал маленькую книжечку — обычно это был «Чин двенадцати псалмов». Иногда нельзя было понять: молится он или дремлет. Дремота эта была не совсем простая (точно такую же он сам описывал у одного из своих преподавателей по Академии — протоиерея С.В. Савинского). Со стороны могло создаться впечатление, что он отключился от всего, — но на самом деле он в любой момент мог очнуться, как ни в чем не бывало, и полноценно вернуться к разговору, ничего не переспрашивая; или перекреститься, если проезжали какой–то храм. Скорее это была защитная реакция от ненужных разговоров, неуместных вопросов, своего рода «хранение чувств». В различных президиумах он тоже часто это практиковал.

За годы регулярного посещения Владыкиных служб мы подметили еще одну интересную особенность. Приезжая на вечернюю службу после напряженного рабочего дня (а выходных у него не было никогда), он выглядел предельно утомленным. Когда выходил на кафедру, не то, что опирался — можно сказать, повисал на своем архиерейском посохе. Казалось, он не выстоит службу. Однако по мере того, как богослужение шло, Владыка распрямлялся, все меньше опирался на посох, и к концу утрени казался уже гораздо менее усталым, чем в начале. Эта особенность, на наш взгляд, не случайна хотя бы потому, что тоже явно «унаследована» — то же самое он рассказывал в отношении протопресвитера Николая Колчицкого, которого высоко ставил как «литурга». Те, кто имел возможность видеть Владыку в алтаре, говорили, что он там почти никогда не садился, всегда стоял — вплоть до последних служб, совершать которые самому у него уже не было сил.

В нем был размах значительной личности. По масштабам осмысления мира он был подобен русским философам: Хомякову и Бердяеву, Ильину и Владимиру Соловьеву, — исторические события воспринимались им как вехи личной биографии — и библейскую, и всемирную, и русскую историю он пересказывал <25> не как читатель, а как очевидец, невозможное для «средних умов» представлялось абсолютно доступным и возможным. «Хартия Земли» и защита водного бассейна Амазонки, устройство заповедников и экономическое возрождение российской глубинки — на первый взгляд, какое все это имело к нему отношение? Что греха таить, многим казалось, что его деятельность — не то борьба с ветряными мельницами, не то и вовсе — бурная круговерть белки в колесе, ради некоего душевного удовлетворения. Может быть, так бы оно и было, если бы не было скрепляющего начала, подчиняющего все единой цели: богослужения, Бого–служения в узком и широком смысле — а это видели далеко не все. Внешнего результата чаще не было, — но внутренний — как знать? В каком–то из давних интервью Владыка сказал: «Для меня путеводной звездой были слова апостола Павла: «Я был для всех всем, чтобы спасти хотя бы некоторых»». Какие семена и на какую почву были им брошены за все годы, и какие всходы дадут они, — едва ли сейчас кто–то может посчитать и ответить.

Впрочем, мысль о бесцельности «беличьего колеса» в минуты усталости и самому Владыке не раз приходила в голову: «Сколько добрых слов было сказано, а дела — никакого…» Ему страшно хотелось деятельности грандиозной, приносящей зримые и обильные плоды, хотелось утоления той жажды, которая осталась у него со времен постоянных запретов. Он надеялся, что ему еще удастся начать какое–то новое большое дело: «Будет у нас что–нибудь… Я же не сплю». Когда мы предлагали ему что–то подготовить к изданию, у него порой загорались глаза, и он восклицал в воодушевлении: «Мы это будем издавать. Издавать сериями!» Это был не спонтанный прилив энергии. За этими словами стояли и концепция Церковно–исторического альманаха, в котором должны бы были публиковаться и исследования, и документальные источники по истории Русской Церкви, и проект многотомного издания дониконовской уставной литературы с соответствующими исследованиями, и альбомы по церковному искусству, и исследования библейского текста… Нет, «сериями» у нас не получалось. Но все же из того, в чем принимали участие непосредственно мы, можем назвать: издание <26> нескольких книг, в том числе той, о которой он мечтал всю жизнь — Чудовской рукописи Нового Завета, по преданию, вышедшей из–под пера святителя московского Алексия; монастырского устава преподобного Иосифа Волоцкого — среди других российских монашеских уставов; книги об Иосифо–Волоцком монастыре. Из других его замыслов удалось осуществить археологические раскопки монастырского некрополя, результатом которых явилось обретение мощей преподобного Иосифа Волоцкого; работы по реставрации монастыря; преподавание в нескольких вузах Москвы, завершившееся изданием курса лекций Владыки в Российской Международной Академии туризма и образованием кафедры теологии в его alma mater — Московском государственном университете путей сообщения (МИИТ). Были и достаточно регулярные встречи со студентами и преподавателями Академии Труда и Социальных Отношений. Если эти учебные заведения — мягко говоря, не цитадели богословия, то в том нет вины Владыки: он преподавал там, куда его приглашали, а не преподавать он не мог — таково было благословение старца, преподобного Севастиана Карагандинского.

Жил он недалеко от метро Сокол в старом кирпичном доме, на вид очень добротном, с довольно высокими потолками, но — без лифта. Его квартира находилась на четвертом этаже и, когда случалось заезжать к нему по делу, мы, поднимаясь по лестнице и оценивая высоту пролетов, каждый раз думали: как же это регулярно делает он, старый человек с не очень здоровым сердцем. У него была своя методика подъема — чтобы нагрузка ложилась больше на ноги. В последний год в МИИТе, где возглавляемая им кафедра теологии тоже находилась на четвертом этаже (и очень высоком, равном пятому), а лифт часто не работал или был занят студентами, он обучал этому искусству нас: «Ставишь ногу на следующую ступень и переносишь тяжесть на нее, потом выпрямляешь. И идти надо по диагонали: так не лестница идет на тебя, а ты на нее». Он до последнего был силен физически, в храме клал земные поклоны легко, как пружина; ходил походкой быстрой и легкой, <27> но все же ежевечернее взятие «четвертой высоты» было для него тяжеловато, а сменить место жительства возможности не представлялось.

Его квартира поражала своей «бесплотностью». Взгляд притягивали только разнообразные иконы на стенах, портреты близких и вездесущие книги, которые не помещались в полки и складывались в стопы прямо на полу. Было даже подобие стола, аккуратно закрытого скатертью, который на поверку оказывался массивом сложенных книг. Все бытовое было старенькое, из серии «каждый нож — лично знаком». Общий дух жилища — не позже 50–х годов. Однако на кухне последнее время висел совсем новый плакат, позаимствованный у секретаря Сережи, молодого человека с отменным чувством юмора: аист наполовину проглотил лягушку, ее голова у него в клюве, задними лапами она дрыгает в воздухе, но передними — сжимает ему горло. Надпись на плакате гласила: «Никогда не сдавайся!»